— Безвкусным — это полдела, — подмигнул мне князь. — Помимо безвкусицы, мы имеем здесь еще и явный случай фетишизма. Вот только мне не нравится слово «борьба». Я не борюсь. Я вообще не вправе никому делать замечания. Каждый может поднимать по утрам на своем флагштоке все, что ему угодно — будь то знамя или бюстгальтер. Это ведь его сад, его флагшток и возбуждающие его предметы. Но согласитесь, что я вправе на все это не смотреть. А вообще, — князь положил вилку и нож на тарелку, — песенка ваша спета, и разглядыванием флагов ничего не поправишь. Я вам всегда говорил: не было для американцев большего удара, чем распад Советского Союза.
— Какая забота об Америке. Очень трогательно с вашей стороны, — сказал врач.
— Как вы знаете, я о ней вовсе не забочусь. Я лишь констатирую факт, что Америке теперь не с кем бороться, и она умрет от внутреннего давления. Вы — врач и должны это понимать.
Князь говорил по-немецки без акцента. Учитывая то, что он здесь вырос, это было неудивительно. Из всей присутствовавшей компании в этом отношении — удивил меня только врач. Проведя столько лет в Германии, он не пошел ни на малейший компромисс с немецкой фонетикой. Более или менее правильно использованные грамматические формы произносились им в странной, почти карикатурной манере. Что касается прислуживавшей старушки (ее звали Валентина), то, как я потом убедился, она говорила исключительно по-русски, и это снимало всякие вопросы об акценте. В этот день она сидела с нами за столом, присутствуя в качестве гостьи.
— Это же элементарно, — продолжал князь. — Если хотите, чистая биология, теория пар. На всякого карася — своя щука. На США — СССР, на Израиль — арабы. У вас был роскошный враг — с коммунистическим начальством, с КГБ, с армией. А теперь? За последние десять лет вы просто извертелись на пупе. Ну, разве Ирак[6] для вас — соперник? Разве можно посредством Ирака обосновать ваш невероятный военный бюджет? Вам нужна игра покрупнее, и мне кажется, вы ее уже придумали. Только это вас все равно не спасет: однополярный мир невозможен.
— Так ведь никто еще этого не пробовал, — заметил американец, не переставая есть. — Может, и получится. А о какой игре вы говорите?
— Сдается мне, что сейчас вы нацелились на Сербию.
— Тоже мне цель, ее и на карте-то не найдешь. Все это ваши славянские амбиции, князь. Или тоска по СССР — не знаю.
— СССР здесь ни при чем, и уж тем более — славянство. Единственный серб, с которым я в своей жизни был связан, — это святой Савва.
Билл, улыбаясь, наклонил голову.
— А что до СССР, не будьте, дорогой Билл, так категоричны. Несмотря на все свои трудности, мы там действительно сохранили нечто такое, чего нет у вас. — Он осекся. — Говорю «мы», хотя прожил всю жизнь здесь. Только ведь еще глупее было бы говорить «они»… Так вот, мы были ограничены во многих вещах: в передвижении, в выборе чтения, в возможности высказываться. Но у нас…
Князь щелкнул пальцами, словно добывая нужное слово из воздуха.
— Пожалуй, я позволю себе еще одно медицинское сравнение.
— Сделайте милость. — Билл опять обернулся в мою сторону. — Приятно, когда с тобой говорят образно и доходчиво.
— Так вот, — продолжил, князь, не обратив внимания на реплику, — у того, кто плохо видит, обостряется слух, лишенный ног имеет крепкие руки — и так далее, верно? Это закон компенсации. Закон компенсации, Билл. У нас было меньше развлечений, но мы больше читали. И даже чтение наше было особенным. — Князь отодвинулся, позволяя официанту положить себе салат. — Мы и в наших романах умели читать между строк, и в наших пьесах мы всегда слышали больше того, что позволялось сказать. Если хотите, мы были гораздо более внимательными читателями, чем здешняя публика. У нас были и другие отношения между людьми. Здесь, на Западе, все отношения строятся вокруг денег: это и хорошо, и плохо. Деньги дают независимость, но эта независимость быстро переходит в отчуждение.
Левая рука князя стремительно взметнулась вверх и стала медленно приближаться к его лысой макушке. В момент соприкосновения с макушкой ладонь не обладала и сотой долей своей первоначальной скорости. Голова князя напоминала яйцеобразную планету, неведомую, необитаемую, дождавшуюся чьей-то мягкой посадки. На месте касания рука замерла. Я посмотрел на Билла: в его взгляде не было удивления. Возможно, он просто привык к этому жесту.
— Вот вы говорите — отчуждение, — сказал Билл. — Но зачем мне, позвольте, ваше единство, которое происходит из вашего же неблагополучия? Я знаю, например, что в России просьбы о разных бытовых услугах — обычное дело. Здесь это исключено. Вы можете попросить кого-то помочь вам при переезде с квартиры на квартиру в Мюнхене? Нет, не можете. Потому что здесь не принято просить об услугах, которые можно получить за деньги. То есть вы можете, конечно, попросить о чем-то подобном, но это будет почти так же шокирующе, как прямая просьба о деньгах. Называйте это отчуждением или как вам угодно, но я это только приветствую.
Словно иллюстрируя энергичность своего приветствия, Билл усиленно заработал вилкой и ножом. Князь, наоборот, откинулся на спинку стула и задумчиво смотрел на врача. Мне показалось даже, что прозвучавшие возражения умиротворили князя и теперь позволяли ему держаться относительно спокойно. Странная манера общения этих двух людей наводила на мысль, что князю, по сформулированной им же самим теории, американец требовался для создания равновесия. Это был причудливый симбиоз, одинаково необходимый обоим.
— Не сводите советский опыт к переезду с квартиры на квартиру. Было общее сознание своей беззащитности, и оно рождало большую открытость друг другу. Открытость, Билл! Это было как с детьми во время грозы, хоть при нормальной погоде, возможно, пройдет. А что-то, даст Бог, и останется — что-то наше, особое. Вот посмотрите на русскую женщину. Она готова раствориться в своем мужчине. Она способна стать кошкой в его руках. Если это, конечно, настоящие руки.
— Безусловно, — подтвердила Настя и погладила меня по руке.
Князь растерянно улыбнулся и замолчал. По-моему, Настин жест его озадачил. И когда уже стало казаться, что мысль потеряна князем безвозвратно, он вернулся к ней с прежним напором.
— Несмотря на внешнюю обобществленность жизни в Советском Союзе, русский по сути своей — существо очень персональное. Он сам по себе, он самодостаточен. Посмотрите, как мало интересуются здесь друг другом люди русской диаспоры, сравните их с другими эмигрантами. Я думаю, что и к коммунистической, если угодно — коммунальной катастрофе нас привел как раз избыток персонализма. Качество, выраженное слишком ярко, на какое-то время рискует обратиться в свою противоположность. Но оно возвращается, Билл, — со всеми своими плюсами и минусами. Так что не расстраивайтесь: не исключено, что и мы приблизимся к вашим стандартам.
— А я и не расстраиваюсь. Нашим стандартам по большому счету безразлично, приблизитесь вы к ним или нет. Меня удивляет другое. В вашем изложении почему-то получается так, что ваша замечательная духовность возникает исключительно из неприятностей, она постоянно требует какого-то внешнего давления, проистекает из вас, как сок из механического пресса. Что же это за духовность такая, что не может проявляться в естественных обстоятельствах?
— А вам не приходило в голову, что, собственно, и расцвет христианства приходился на время гонений? Так что мы имеем дело вовсе не с русской особенностью. Но я-то хотел сказать совсем о другом. То, что вам кажется советским кошмаром, несло с собой нечто такое, что этот кошмар компенсировало. История не одномерна. Вы спорите со мной, будучи уверенным в том, что в истории есть правильные и неправильные пути, а я вам говорю: нет, это не так. У истории вообще нет ни путей, ни целей: она никуда не стремится. История — это всего лишь наша среда обитания, что-то вроде воды для рыб, место, где личность себя осуществляет. — Князь побарабанил пальцами по скатерти. — Бывает, конечно, что вода уходит, и остается лишь ловить ртом воздух, но это ведь редкость.