— Допустим, что это так. Но ответьте мне, князь, на один вопрос, непосредственно связанный с Югославией. Обижать национальное меньшинство, это как — хорошо?
— Отвечаю: плохо. Проблема лишь в том, что такое меньшинство и кто его обижает. Когда в Советском Союзе не давали свободу Латвии, это было плохо, верно? Теперь, когда в Латвии притесняют русских, — это ничего. Когда сербы притесняют албанцев — плохо, когда албанцы издеваются над сербами в Косово — это нормально. Но ведь живя в названных мной провинциях, и русские, и сербы сами становятся меньшинством! Почему же ни одна собака не тявкнула в их защиту?
Американец вдохнул было, чтобы ответить, но князь, судя по всему, уже знал ответ.
— А потому, — продолжал он без остановки, — что схема, которой руководствуются прогрессивные господа, чрезвычайно примитивна. Их карта состоит из черного и белого, притесняющих и притесняемых, которые сходятся в чистом поле и вступают в свои неравноправные отношения. Этим господам не приходит в голову, что есть обширные районы, в которых официальное большинство страны является меньшинством и подвергается преследованиям. Например, то же Косово. В свою очередь, среди этого меньшинства есть еще меньшие меньшинства, у которых тоже могут возникнуть проблемы. Живя сотни лет вместе, глупые нации так перемешались, что совершенно не помещаются в прогрессивные схемы. Мудрее всех, на мой взгляд, поступили ваши, Билл, соотечественники: они попросту ухлопали всех индейцев, чтобы те не портили им общей картины. Истребив единственное коренное население, разноплеменные гости образцово освоили освободившуюся территорию. Но Европа, Билл, Европа — это другое дело. В ней все нации коренные, они но приезжали из-за океана, и с этим надо считаться. А потому этнический принцип образования государств, который так навязчиво предлагается Западом, — он не работает. Если во имя этой идеи из Хорватии потребовалось изгнать двести тысяч сербов, если независимость Латвии утверждается посредством оплевывания живущих там русских, то по мне уж лучше империя, где многонациональный принцип является основой.
Князь покраснел и выглядел очень сердитым. Встав, он прошелся за нашими креслами. Все его собеседники сосредоточенно смотрели в камин. Наконец, князь прошел между мной и Настей и бросил в огонь несколько поленьев, разрушив безупречную конструкцию из пепла и головешек.
— Мы с вами беседуем на том условии, что вы остаетесь спокойным, — произнес Билл ровным голосом. — Разумеется, спор — это выход энергии, и в медицинском отношении он может быть даже полезен — но только до определенных пределов. Имейте это в виду, князь. Если вы так нервничаете по поводу имперского вопроса, мы просто снимем его с повестки дня. В конце концов, от нас никто не требует его сегодня решить.
— Не разговаривайте со мной, как с больным, — уже спокойнее произнес князь. — Вам просто нечего ответить.
Пухлые губы Билла были растянуты в полуулыбке. Ну конечно же, американцу было что ответить, и он — не ответил. Тогда я впервые понял, каким красноречивым может быть молчание. Всем своим видом Билл показывал, что продолжение беседы нецелесообразно, что он жертвует своим последним словом и в медицинских целях оставляет его за князем.
Так происходило почти всякий раз. Билл (который все-таки был очень неплохим малым) в такие минуты выглядел особенно импозантно. Он напоминал футболиста, который выбивает мяч за пределы поля, давая врачам возможность унести травмированного соперника. Валентина была уже наготове и, полуобняв князя, медленно вела его в спальню. Разумеется, князь был вполне способен и к самостоятельному передвижению, но было очевидно, что дорога к постели составляла для него главное удовольствие вечера. Ему было чрезвычайно приятно, что такой долгий и бескомпромиссный спор оканчивался всеобщим умиротворением и заботой.
В тот вечер мы еще немного задержались и помогли Валентине убрать со стола. Валентина попросила меня также принести дров для просушки у камина. Настя вышла со мной, чтобы на обратном пути подержать мне двери. Она шла впереди меня, и, оказавшись на пороге дома, с особой, какой-то мальчишеской грацией перепрыгнула несколько ведущих в сад ступенек. У поленницы резко обернулась. В темноте мне показалось, что она улыбается. Чему она улыбалась? Ведь не нашим же беседам с князем. Мне все чаще казалось, что каждая ее улыбка, каждое поднятие бровей намекали на наши безнадежно платонические отношения. В Настиной вечерней усталости мне виделась грусть по моей неспособности удовлетворить ее желание. А уж если ей случалось, засыпая, зевнуть, я догадывался, что это откровенная оценка моих постельных возможностей. Моя мнительность становилась маниакальной.
Я спрашиваю себя сейчас: почему я не обратился к врачу? Разве не мог он мне помочь? Разве не лечится импотенция в подавляющем большинстве случаев? Несмотря на возможность ответить утвердительно, эти вопросы не так уж просты. Даже если бы врачебное вмешательство превратило меня в полового гиганта, я до конца дней чувствовал бы твою ущербность. Это было бы медицинским признанием моей неспособности исполнять мужские функции без посторонней помощи. Зная себя, могу представить, что при каждой эрекции я бы ощущал деревянное присутствие протеза. Но была еще одна причина — самая, может быть, важная, в которой я бы ни за что самому себе не признался. Сейчас, когда я способен рассуждать спокойнее, мне кажется, что в сравнении с полной близостью наше воздержание было гораздо более пронзительной формой любви. Это оно доводило меня до исступления. В пору нашего воздержания я научился по-настоящему чувствовать прикосновения, испытывать дрожь от одного лишь ощущения ее губ у своего виска. Прижавшись щекой к ее щеке, я испытывал то, в сравнении с чем оргазм является чем-то менее значительным.
Прижавшись щекой к щеке. Едва касаясь. Так мы стояли с ней, выйдя за дровами для камина, и я чувствовал, как одна за другой из моих глаз катились слезы. Настя нежно целовала меня в мокрые глаза и говорила, что счастлива. Сев на сложенные дрова, она усадила меня на свои колени и обняла. Догадываясь, что на дровах ей сидеть неудобно, и может быть, и больно, я не делал попыток встать с ее колен. В этом неестественном сидении каждый из нас находил свое. Она — полноту своего сочувствия ко мне, я же — ее готовность пострадать для меня, хотя бы немного. Я чувствовал, как у самого моего лица трепещет на ветру шелк ее рубашки. Я провел рукой там, где рубашка была заправлена в джинсы, скользнул ниже и ощутил тепло ее кожи. Я тоже был счастлив.
8
— Сегодня ко мне приезжает моя родня из Берлина, — как-то за завтраком сказала Трайтингер.
— У вас есть родня? — искренне удивилась Настя.
Трайтингер посмотрела на Настю почти обиженно.
— Неужели я выгляжу так безнадежно? У меня есть дочь, внуки. Более того, у меня когда-то был даже муж, но умер. Умер, — вздохнула Трайтингер без особой грусти. — К сожалению, мужчины очень непрочны, я всегда им об этом напоминаю.
Трайтингер добавила себе в кофе молока и, не решаясь погрузить в него ложку, любовалась диффузией двух стихий.
— Простите, что я спросила, — несколько смущенно проговорила Настя, — просто вы никогда о них не упоминали. Они к вам часто приезжают?
— В вашем вопросе есть какое-то осуждение, — улыбнулась Трайтингер, на что Настя развела руками. — Нет-нет, я вас, русских, знаю как облупленных, при всей вашей взбалмошности вы — большие резонеры. Для меня не загадка, что вы сейчас думаете: сплавили-де старуху в дом престарелых, да еще и не навещают. Навещают. Пусть редко — из Берлина ведь не близкий свет — но навещают. А что сплавили — так вы не правы. Я этого сама захотела.
— А они? — не желала угомониться Настя.
— Врать не буду: не возражали. Но ведь и причины не было возражать. Я знаю, что в России в дом престарелых идут только в крайнем случае, просто чтобы не умереть. Но в Германии эти дома совершенно другие, да вы сами это знаете лучше меня.
— Вот-вот, — одобрительно вставила Вагнер, незаметно для всех подойдя к столу. — Есть разница.
— Я имела в виду другое, — сказала Настя. — Просто живет семья много лет, по вечерам беседуют, летом ездят на море, рожают детей, внуков, и вдруг кто-то один из этой семьи уходит. Не умирает, а уходит, понимаете? Точнее — уходит умирать… Простите. Я не должна была так говорить.