Выбрать главу

— Не за что прощать — пожала плечами Трайтингер. — Вы выразились абсолютно точно. Я могу о себе сказать совершенно спокойно: я пришла сюда умирать.

— Ну, это уж, извините меня, чересчур! — вспыхнула Вагнер.

— А почему вы хотите, чтобы умирали непременно в семье? — не обращая внимания на Вагнер, спросила Трайтингер. — Вы знаете, как это тяжко для всех — в первую очередь, для самого умирающего! Да дело здесь даже не в смерти. Со стариками тяжело жить. Старики многословны, они некрасивы, храпят, чавкают. Пукают, наконец…

— Фрау Трайтингер, держите себя в руках! — почти крикнула Вагнер.

— Не могу, милочка. Хотела бы, да не могу. У старой попки нет пробки. Вот вчера очень протяжно пукнула в ванной — что называется, от души! И что вы думаете: тут же постучал господин Шульц и попросил не пользоваться феном. Предупредил, что в сыром помещении это опасно.

— Предупредил! — захохотал Шульц. — Ловко же вы меня провели!

— И зачем же мне, спрашивается, развлекать моих домашних, когда я могу все это преспокойно проделывать здесь? Ах, девочка, нет ничего бессмысленнее абстрактного гуманизма. Мне здесь гораздо лучше, чем дома.

Жизнь наша в Доме протекала без особых перемен. Единственным событием, случавшимся там время от времени, была смерть его престарелых обитателей. Это были не смерти, а именно смерть как постоянный признак этого заведения, как единый и непрерывный, ему свойственный процесс. Потому, строго говоря, даже смерть не являлась там событием, и время, лишенное для обитателей Дома всяких примет, незаметно переходило в вечность.

Почти каждый день мы с Настей навещали Сару. Даже в те дни, когда нас к ней не посылали, по дороге домой мы старались заглянуть к ней хоть на несколько минут. Саре становилось все хуже. Есть она уже не могла и пила только куриный бульон. Поскольку она уже почти не вставала, наше общение с ней происходило преимущественно в спальне. Предупредив по телефону, что зайдем, мы открывали входную дверь предоставленным ею ключом. В прихожей нас встречал только Самурай, которого я тут же вел гулять, в то время как Настя начинала заниматься Сарой. Кроме нас, в последнее время Сару посещала медсестра, присылавшаяся для каких-то несложных и, по-видимому, бесполезных процедур, но в основном — для обезболивающих уколов.

Болезнь изменила Сару до неузнаваемости. Она страшно исхудала. Если то, что произошло с ее телом, можно было бы обозначить как невероятную худобу, то для перемен в ее лице этого слова уже не хватало. Эти перемены не сводились к числу потерянных Сарой килограммов, они были качественными. Глядя на новое Сарино лицо, я с ужасом думал, что вернуть прежние черты уже просто невозможно. Вид ее лица почему-то и был для меня главным признаком ее неизлечимости. Оно потеряло все свои прежние черты и выражения и до того вытянулось, что длина казалась единственным оставшимся для него измерением. Ее нос заострился и увеличился, из запавших зениц почти выкатывались сухие глаза. Пух под носом, прежде почти незаметный, мало-помалу превратился в усы, шевелившиеся при коротких Сариных репликах с каким-то жутковатым щегольством. Это лицо можно было бы назвать маской, если бы выражения страшных масок не имели оттенка гордости своим уродством. Трагизм нынешнего Сариного лица заключался в смертельном нежелании становиться маской. Об этом кричала каждая морщина, но главным образом — глаза, все еще сохранявшие нечто здравое в безумии черт ее лица.

Порой наше общение с Сарой ограничивалось лишь приветствием и прощанием. Все остальное время она лежала, отвернувшись к стене и никак на нас не реагируя. Случались, напротив, дни, когда она общалась с нами очень охотно, почти жадно. В такие дни она держала за руку Настю, сидевшую у ее изголовья, и лихорадочно рассказывала о появившихся у нее надеждах на выздоровление. Поводом к этому могли быть прочитанные ею статьи или посещения гомеопата. Такие статьи она цитировала близко к тексту, так же, впрочем, как цитировала и гомеопата — в первом лице, сохраняя интонацию возмущения ее неверием в собственное выздоровление.

— Если я выздоровлю, — сказала Сара в один из таких дней, — я, наверное, все равно умру от счастья. Я чувствую, что мне становится легче. Вначале я не верила себе, думала, что это самовнушение, а теперь — почти уверена.

Она села на кровати, и Настя подложила ей под спину подушку, показавшуюся вдруг чрезвычайно большой.

— Я даже не смогу придумать, чем мне потом заняться — настолько хорош любой род занятий, вы меня понимаете? Даже просто ходить по Английскому саду. Просто касаться деревьев, ощущать их шершавую теплую кору. Там у главной аллеи есть один бук, я не знаю, сколько ему сотен лет. Девочкой я гладила его, потому что жалела за старость. Мне казалось тогда, что он мне немного завидует. На самом деле это, конечно, было не так. Он прекрасно знал, что переживет всех, кто его жалеет, да и тех, кто не жалеет, — тоже. — Сара сделала попытку улыбнуться. — Хорошо еще дома читать, а? Лежа с булкой, как в детстве. Представляете, Настя, я ведь так и не читала «Анну Каренину». Слышала много, смотрела фильм, а читать — не читала. Обидно было бы так ее и не прочитать, правда?

— Правда, — сказала Настя, сжимая Сарину руку. — Я думаю, вы прочтете и «Анну Каренину», и многое другое.

— Что еще можно делать? — возбужденно продолжала Сара. — Чем занимаются русские на переломе жизни, а, Настя? Когда они чувствуют, что начинается нечто новое, совершенно непохожее на все, что было раньше, — что они делают?

— Они едут в Париж, — не задумываясь ответила Настя.

— Вот это здорово, мне бы такое просто не пришло в голову! Я никогда не была в Париже, а это будет покрепче «Анны Карениной», как вы думаете? Это высший класс, честное слово. Мы едем в Париж!

Сара заплакала и прижалась к Настиной руке своим страшным лицом.

— Спасибо вам обоим. Вы — единственные, кто мне так сердечно помогает и с кем мне легко. То есть не совсем легко, я вас немного стесняюсь, вы такие молодые, такие прекрасные, а я, — Сара показала на себя, — сами видите… Нет, все-таки легко. На границе жизни и смерти человек уже по-настоящему не стесняется, так, может быть, вид делает. А Париж-это замечательная идея!

Несмотря на то что подобное настроение было у Сары довольно редким, мысль о Париже прочно засела у нее в памяти и время от времени всплывала в наших разговорах. По просьбе Сары мы принесли ей открытки с видами Парижа, несколько цветных альбомов и даже подробнейшую мишленовскую карту. Париж стал своего рода барометром Сариных настроений. Если Сара чувствовала себя более или менее благополучно, она подробно пересказывала нам все, что успела вычитать о французской архитектуре. Рассказы о грязи парижского метро или об автомобильных пробках на Елисейских Полях обычно предшествовали упоминанию о ночных болях. Тема Парижа завершилась в середине марта, когда Саре стало совсем плохо.

— Боюсь, что Париж пока придется отложить, — сказала она, возвращая принесенные нами альбомы.

В ответ на мое бормотанье, что в данный момент это, наверное, разумно, она насмешливо на меня посмотрела и закончила свою мысль:

— Предположительно до следующей жизни, более близкого случая не предвидится. Судя по всему, путеводители мне тогда не понадобятся, так что я их с благодарностью возвращаю. Очень рассчитываю стать птицей. Аистом меня, конечно, никто не сделает, ласточкой, думаю, тоже, но на воробья могу и потянуть. Для Парижа это самая подходящая птица, туда и полечу.

Настя молча смотрела в окно. Мне казалось, что следует что-то сказать, и я мучительно подыскивал нужные слова. Мои попытки были столь очевидны, что Сара мягко остановила меня:

— Не нужно. Пожалуйста, не нужно ничего говорить. Мы ведь хорошо понимаем друг друга, и для меня это важно. Те немногие знакомые, которые меня посещают, они просто невыносимы. Стоят надо мной, не знают, что сказать, и никому из нас это не нужно — ни им, ни мне. Для здоровых умирающий — как подстреленная птица. Она бьет крыльями, и это только отпугивает ее товарищей. А в здешних этикетных отношениях она почти неприлична, правда, Кристиан?