9
— Может быть, Милошевич и авантюрист, но он не самоубийца! — еще с порога услышали мы голос князя.
Приняв наши с Настей легкие куртки, Валентина проводила нас в гостиную. Князь и Билл сидели по обе стороны камина, зрительские кресла стояли посредине.
— Я ведь говорил, — сказал нам князь, поздоровавшись, — что эти мерзавцы все-таки развяжут войну! Милошевич — большая лиса, он прагматик и прекрасно понимает соотношение сил. Не сомневаюсь, что он пытался с НАТО договориться, но там этого не допустили.
— Милошевич — это президент Югославии, — любезно пояснил мне Билл и опять повернулся к князю. — Как вы знаете, война — это только средство достижения цели. Если Милошевич был готов договориться, то цель и была бы достигнута. Какой же тогда смысл начинать войну? Поверьте, князь, руководители НАТО — не меньшие прагматики, чем ваш Милошевич.
— Ну, во-первых, Милошевич — не мой. Как вы знаете, я не люблю коммунистов. Во-вторых, у НАТО — а точнее, у Америки (будем называть вещи своими именами) — и в мыслях не было договориться с Милошевичем. Целью Америки была война, и эта цель достигнута.
Билл тщательно потер переносицу, как бы сомневаясь, стоит ли отвечать на столь экзотические обвинения.
— Я понимаю, — сказал он, с шумом выпустив воздух, — что когда речь идет об Америке, об этом вселенском злодее, доказательства его злодеяний вроде бы излишни. Все его поступки — злодейские просто потому, что он — злодей.
— Нет, Билл, я рассуждаю ровно наоборот, — произнес князь, пытаясь сохранять невозмутимый вид. — Злодей как раз потому и злодей, что совершает злодейские поступки. Попробую пояснить свою мысль. У Америки есть несколько проблем, которые может решить только война. Ее не устраивает старый миропорядок, потому что он отражает двуполярный мир. — Князь отхлебнул коньяку. — Соотношение сил действительно изменилось, это так. Но вне контакта подобные вещи можно утверждать теоретически. Доказать это можно лишь в столкновении, то есть в войне. Вот она и началась.
— Но по этой логике, — впервые на моей памяти Билл выглядел всерьез раздраженным, — Америке нужно было нападать на Россию. При чем же здесь Югославия? Вы же сами себе противоречите.
— Ничуть, — видя раздражение американца, почти успокоился князь. — Ничуть. У Америки тоже есть свои пределы, и она прекрасно понимает, чем кончится для нее нападение на Россию. Впрочем, Югославия — это не так мало, как вам кажется, — да дело здесь вообще не в величине. Начав эту агрессию без разрешения ООН, Америка без обиняков показывает, что вступает в силу новое право — кулачное. Она недооценивает лишь того, что это свинство разрушает не мир: в первую очередь оно разрушает саму Америку.
Сказать правду, в тот момент я почти поддерживал Билла. Утверждение князя о том, что целью войны является война (la guerre pour guerre, как он выразился в другой раз), казались мне не слишком убедительными. Я не мог себе всерьез представить, чтобы такое дорогое и хлопотное дело, как война, кто-то стал бы устраивать из чисто стратегических соображений. Пытаясь ответить самому себе на вопрос о причинах войны, я искал их в попытке восстановить справедливость, в западной приверженности принципам, порой, правда, довольно абстрактным и лишенным связи с действительностью. Тех, кто принял решение о бомбардировках, я считал рабами воинственной лексики, звучавшей все последние месяцы. Вероятно, после всего ими произнесенного им и не оставалось ничего другого, как бомбить. Вместе с тем, даже слыша ежедневные сообщения о жестокостях сербов, я не был убежден, что военное вмешательство — лучший выход. До некоторой степени меня смущало и то, что упоминалось только о сербских жестокостях. Насколько я представлял дело, в подобного рода конфликтах все стороны одинаково непривлекательны.
Отведенная нам с Настей роль по большому счету не требовала от нас ни поддержки, ни опровержения. Единственное, что я себе тогда позволил, это осторожно выразить свое удивление тем, что политика в жизни князя вдруг стала играть столь значительную роль. «Это не политика, — почти сердито ответил князь, — это всемирная история!»
Я рад сейчас, что, не разделяя оценок князя, не вмешивался тогда в его споры с американцем. Во-первых, мне не пришлось обидеть князя, к которому я испытывал самую искреннюю симпатию, а во-вторых, с течением войны мнение мое стало меняться. Собственно говоря, перемену моего мнения было бы правильнее назвать его формированием, поскольку, как мне кажется сейчас, тогда у меня его попросту не было. Любимое князем выражение о «дремотном» неразличении наций забавным образом определяло состояние и моих мозгов. К моменту начала войны я не очень-то различал сербов и албанцев и уж совсем далек был от того, чтобы кого-то из них поддерживать. Если война и вызывала во мне смутное неодобрение, то было это, я думаю, отражением общего пацифистского настроя, охватившего Европу в конце двадцатого века. Впрочем, это слабое сомнение в допустимости войны вполне нейтрализовалось у меня идеей восстановления справедливости в отношении албанцев, и если бы я всерьез задумался о своем отношении к войне (чего на первых порах не происходило), то пришел бы, вероятно, к ее одобрению как неприятной, но необходимой операции.
Уж не помню, как это стало темой в наших с Настей отношениях, но при попытке изложить ей мои соображения о справедливости я наткнулся на резкий Настин отпор.
— А почему бы не восстановить справедливость в Турции, где от курдов только перья летят? — спросила Настя. — Если НАТО не может навести порядок в собственном доме, почему оно лезет в чужой?
Я промолчал, так как видел, что это задевает Настю за живое. В эту минуту я меньше всего думал о НАТО: я впервые видел Настю по-настоящему злой. Почти завороженно я наблюдал, как мягкая серость ее глаз превращается в никель, олово, цинк — в периодическую таблицу ее соотечественника Менделеева. Я прижал Настю к себе и коснулся губами ее глаз, испытывая необычайное возбуждение, смешанное с желанием погасить этот металлический блеск.
Впрочем, вопрос о курдах, сам по себе весьма резонный, потряс меня не столько своим содержанием, сколько той формой, в которой он был задан Настей. Более глубокое впечатление на меня произвели вещи, которые, по выражению N, задели мои немецкие струны. Не знаю, является ли стремление к легитимности чертой специально немецкой, но тот факт, что бомбардировки начались без санкции ООН, стало для меня первым ощутимым диссонансом. Помимо этого, участие в военной кампании моих соотечественников с точки зрения немецких законов было крайне сомнительно: они имели право участвовать лишь в оборонительной войне на территории Германии или защищать союзников, если на тех нападут. И это было не просто записано в законах. В дни объединения Германии было торжественно подтверждено, что любая военная деятельность нашего общего с восточными немцами государства будет осуществляться в соответствии с немецкими законами и Хартией ООН. Это слышал весь мир, и это, увы, было нарушено. Попрание законов — пусть и во имя справедливых целей — оставляло в моей душе неприятный осадок.
Разумеется, проблемы законности неоднократно затрагивались князем. В русле своего общего отношения к событиям он считал, что война ведется за упразднение международного права. Не соглашаясь с ним в целом, я присоединялся к одному из частных его высказываний, очень точно сформулировавшему мои тогдашние сомнения. Он сказал дословно следующее: «Когда люди с первоклассным юридическим образованием начинают аргументировать что-либо этически, это возбуждает самые худшие подозрения».