Выбрать главу

Вагнер попросила меня в этот раз не помогать ей в мытье посуды. Необходимо было срочно убрать в студии, где после обеда должны были начаться занятия живописью. Она выдала мне несколько тряпок, швабру, ведро, а также ключ от студии. Так я впервые попал в залитое светом царство фрау Хоффманн.

Первым, что бросилось в глаза с порога, было обилие плохо нарисованных сов. Оставив свои тряпки у входа, я осторожно подошел к оклеенной совами стене. Это были произведения престарелых обитателей Дома. «Конкурс на самую красивую сову», — читалось на слетевшем вниз плакате. Совы не были красивы. Если есть на свете учреждение для престарелых сов, то позировали именно его питомцы. Впрочем, отсутствие симметрии в совиных чертах не позволяло предполагать, что хоть одна из птиц была нарисована с натуры. Проставленные под рисунками фамилии становились достоянием сов, придавая изображенным портретную серьезность. Сова А. Аймтембоймер, сова Л. Хюскен. Эти были самыми торжественными.

Прежде всего я отмыл столы от краски. В студии был умывальник, и мне не пришлось далеко бегать за водой. Подметая пол, я заметил высохшие кусочки глины: помимо художников, здесь работали и скульпторы. В дальнем углу размещалась большая печь для обжига сырых изделий со множеством кнопок и толстой, почти как в сейфе, дверью. Я поставил стулья на столы, вымыл и насухо вытер пол. Все. Хоффманн должна быть довольна.

Во второй половине дня гостиная становилась клубом. Если к завтраку и обеду выходили в основном женщины, то сейчас в гостиной сидели, за редкими исключениями, мужчины. Они пили пиво и играли в шахматы или в нарды. Из окошка раздачи я наблюдал за бессильными движениями их рук, когда они трясли кожаные стаканчики для костей. В их глазах не было ни страсти к игре, ни даже особого интереса. Время от времени падали их прислоненные к стульям трости, которые до конца игры уже никто не поднимал. Старики были немногословны: они сыграли друг с другом столько партий, что вид выпавшей кости был выразительнее всех возможных слов. Белое зимнее солнце уже почти не освещало гостиную, и вошедшая Хазе включила свет. Сочетание электрических ламп с остатками солнца рождало ощущение какого-то хрупкого уюта, от которого сжималось сердце. Это был особый уют общения перед уходом, уют, тепло которого усилено ожиданием ночного одиночества.

— Сейчас вам нужно пойти к фрау Файнциммер, — сказала мне Вагнер.

Вручив мне бумажку с адресом, Вагнер объяснила, что от меня требуется помощь в уборке квартиры.

— Очень интересная фрау, — добавила Вагнер.

Дверь мне открыла невысокая женщина в домашнем халате. В сравнении с виденной мною публикой она была не такой уж старой. Лет семидесяти. Крашеные волосы, едва заметный пух над верхней губой. Родимое пятно над переносицей. Оно придавало ей немного индийский вид.

— Здравствуйте, Кристиан, — неожиданно назвала меня по имени фрау Файнциммер.

Ну конечно, ей сообщили о моем приходе.

— Здравствуйте, фрау Файнциммер.

— Можете называть меня просто Сарой.

Просто Сарой. Ее квартира походила на лавку древностей. Помимо широкой тахты, мебель состояла из старинных шкафчиков и этажерок. На них лежали мандолины, банджо, аптекарские весы и целая масса неизвестных мне предметов. Кое-что размещалось прямо на полу. Помахивая хвостом и таща за собой колечки стружек, из смежной комнаты выбежал щенок. С точки зрения уборщика, эта квартира была безнадежной. Проследив за моим взглядом, Сара сказала:

— Я покупала все это на блошиных рынках. Мне нравятся разные механизмы. Я не знаю их предназначения, но они радуют глаз, правда?

— Правда. — Я провел пальцем по струнам банджо. — Вы играете?

— Нет. Я мечтала играть в детстве, да так и не выучилась. Я, Кристиан, помню довоенные джазовые оркестры Мюнхена. Вы их не помните. — Она взяла с полки какую-то книгу и принялась ее листать. — Вы — совсем молодой человек, Кристиан. Вам лет двадцать, угадала?

— Угадали.

Наконец она нашла то, что искала, и ткнула пальцем в широкую страницу, где среди плотно набранного готического шрифта помещалась фотография какого-то оркестра.

— Это моя первая любовь.

Сара захлопнула книгу и положила ее себе на колени.

— В отличие от вас, Кристиан, я тридцатого года издания, почти раритет. — Она внимательно посмотрела мне в глаза. — А знаете, что такое быть в тридцатые годы еврейкой, да еще в Мюнхене? Это мука, Кристиан, это хуже, чем рожать. Только не кивайте мне постоянно, вы ведь, надеюсь, не рожали?

— Нет.

— Я тоже, — вздохнула Сара. — Жизнь прошла по-дурацки, совсем по-дурацки. Лучше бы уж я в самом деле кого-нибудь родила. Кофе хотите?

Несмотря на мое стремление приступить к уборке, она поставила на кухне чайник.

— Разве здесь можно что-то всерьез убрать? — спросила Сара, показывая рукой на окружающие ее вещи.

Она присела на край тахты и внимательно на меня посмотрела.

— А кроме того, имейте в виду, что большинство из тех, к кому вас в дальнейшем направят для помощи, зовут к себе не ради уборки или не только ради нее. Им нужно общение.

— А вам?

— Я — особый случай. — Она повела плечом. — Но иногда мне тоже нужно общение.

Мы сидели за маленьким столиком, и я пил кофе. Оказалось, что Сара ничего пить не будет. Расположившись напротив, она в упор смотрела на меня, отчего я испытывал особенную неловкость. Я и впоследствии с трудом выдерживал этот взгляд в глаза, внимательный и по-детски настойчивый.

— Вы фантастически красивы.

— Да, — неожиданно ответил мой смелый двойник.

Вскарабкавшись на тахту, щенок подошел к тому ее краю, возле которого на стуле сидел я. Он тщательно прицелился и перепрыгнул мне на колени. Понюхал печенье в моих руках. Осторожно откусил.

— Я ценю красивых людей, поскольку сама была дурнушкой. Говорю «была» не оттого, что сейчас похорошела, как вы понимаете. Просто старость уносит такие подробности, как красота или некрасота. — Сара помахала себе в приваленное к стене большое зеркало. — Наружу выходят какие-то другие качества. Что-то более внутреннее.

— У вас есть ваши старые фотографии?

— Есть.

Сара подошла к одному из шкафчиков и достала альбом. Я передвинул свой стул, оказавшись с ней по одну сторону стола. Это был старый альбом в массивном сафьяновом переплете и страницами, переложенными папиросной бумагой. С этих страниц на меня смотрела смуглая и действительно некрасивая девочка.

— До сорокового года мы жили в Мюнхене. Потом родители оказались в концлагере, и об их судьбе я больше ничего не знаю. То есть знаю, конечно: я прочла, кажется, все, что написано о Холокосте. Я читала это не из исторического любопытства, а из-за них. Я знала людей, которые просматривали все военные кинохроники, чтобы хоть что-то узнать о своих родственниках. Это что-то вроде болезни. — Она помолчала. — Сегодня я слышала по телевизору, как один из немецких министров назвал Гитлером какого-то Милошевича, а деятельность этого Милошевича сравнил с Холокостом. Все понемногу девальвируется. В том числе Холокост.

— Германия хочет остановить преследование албанцев, — ответил я, вспомнив Кранца.

— У меня тонкий слух на фальшь. Впрочем, я здесь не беспристрастна.

Сара едва заметно улыбнулась.

— Как сложилась ваша жизнь после ареста родителей?

— Меня удалось перевезти в Америку. Это сделали наши дальние родственники.

Сара в окружении своих родителей. Диван в библиотеке. С чем еще могли бы сочетаться эти люди? Я попытался представить их в бараке концлагеря.