В середине февраля подошел к концу заготовленный Ионой запас дров, и раз-два в неделю, взяв самодельные, с невысокими бортами сани, мы с ним выходили в лес. Шли по льду на противоположный берег. По дороге туда сани издавали ломкий скользящий звук, нагруженные же дровами, переходили в другую тональность — низкую, давящую, с хрустом ледяных зазубрин под полозьями. Однажды утром мы увидели издалека, что находившийся справа от нас охотничий домик ожил. Я бы не заметил этого, если бы не зоркость бывшего солдата Ионы, разглядевшего, что зиявшие прежде рамы затянуты целлофаном. Через несколько минут мы увидели у палатки двух человек, и Иона помахал им рукой. Они ответили, но как-то вяло.
— Рыбачки, кто же еще, — удовлетворенно произнес Иона. — Оживает край.
Через день мы видели рыбачков еще раз, но опять почему-то не за ловлей. Особого интереса они к нам по-прежнему не проявляли, и мы проделали свой путь по центру озера, не отклоняясь. Идти на противоположный берег было хоть и дальше, чем в рощу у наших камней, но зато лес на том берегу был гуще, а доставка его по льду — удобнее. Рубить деревья нам почти не приходилось. В дальнем лесу было так много их поваленных, что нам оставалось лишь обрубать ветки и распиливать стволы на части. Но какое это было «лишь»! Уже после первого часа работы мы были мокры от пота. Время от времени Иона повторял, что уже договорился с настоятелем о покупке бензопилы. Я знал, что за этой фразой последует передышка. Во время же передышек Иона подавал мне сброшенный мной бараний тулуп, сопровождая это русской поговоркой о том, что пар костей не ломит.
Рядом с Ионой мое наступившее успокоение я ощущал особенно полно. Чувства мои ни в коем случае не умерли, нет, они переродились. Они были ярки, свежи, но ни одно из них не было связано с возвращением. Собственно, дело было даже не в возвращении, а в будущем как таковом: я утратил к нему интерес. Прошлое теперь интересовало меня гораздо больше. Причем не то прошлое, что я описал здесь (по-моему, оно вышло из меня вместе с чернилами моей ручки), нет — мое далекое прошлое, детство. В жизни моей словно бы завершился какой-то цикл, и я возвращался к своему началу.
Я вспоминал пляж в Сорренто, его черный вулканический песок, по которому в полдень было невозможно ходить босиком — до того он раскалялся на солнце. Вечером этот песок приятно грел ступни. Вода в маленькой, защищенной молом бухте была тепла и тиха. За нависавшими над пляжем черными скалами скрывалось солнце, и поднимавшийся вечерний бриз, помимо свежести, навевал легкую тревогу. Эта тревога не была вызвана ничем, кроме захода солнца, но без нее уют вечернего городка не ощущался бы так глубоко и так щемяще. Отец пытался зажечь сигарету и щелкал зажигалкой, повернувшись спиной к ветру. Несильные его порывы уже доносили до меня первый запах дыма, а отец все зачем-то щелкал, прикрывая сигарету ладонью. Этот отцовский жест я вспоминал позднее, глядя, как Иона носит в поварню свечу.
Я вспоминал прогулки с родителями в окрестностях Неаполя. Огромную панаму, щекотавшую мне плечи своими полями. Из-под них я наблюдал, как на глянцевых волнах качались осколки солнца. В знойной дымке виднелся берег, где Одиссей похоронил двух своих спутников.[41] Скольких спутников уже похоронил я? Сару похоронил, Анри похоронил. А разве тайно вывозимые старики были не в счет? Разве они не были моими спутниками? Были ведь, вот в чем штука.
29 февраля, 7 часов вечера.
Это сегодня. Время повествования соединилось со временем повествователя, можно переходить к записям наподобие дневниковых. Главы, на которые я делил свой рассказ из любви к порядку, больше не имеют смысла. Перехожу к описанию настоящего, какой уж тут порядок.
Ахиллес догнал черепаху, но это не принесло ему счастья. Зачем я продолжал писать? Я словно преследовал свою собственную жизнь, все ближе подходя к настоящему, наступая ему на пятки. Мне кажется, я просто загнал настоящее в угол, оно взбесилось и стало на меня бросаться. Если бы на меня только…
Сегодня, повторяю, 29 февраля. День, которого, почитай, и нет. В прошлом году ведь не было, зачем он пришел в этом? Передо мной на стене подаренный Ионой церковный календарь и маленькое зеркало. 29-е, вторник, неделя о блудном сыне. Вот он в зеркале: негустая светлая бородка, длинные волосы (мне их Иона только спереди подравнивал), какая-то к концу зимы полинялость. Глаза. Я помню свои глаза в Европе — они были другими. Ясными, слегка удивленными. Какие они сейчас, глаза мои? Умудренные, страдальческие, духовные? Передо мной глаза человека, который мечтает их закрыть. А заодно — заткнуть уши. Мечтает под одеяло забиться. Забыться. Я долго не мог произнести эти два слова по-разному: «ы» и «и» для немца — катастрофа. Этот абзац мной написан по-русски.
Так. Вышли мы после службы с братом Ионой по дрова (зачем я все это пишу?), двигались по средине озера, по наезженной колее. В этот день впервые за последнюю неделю шел снег. Падал не хлопьями, а мелкими плоскими звездочками, как обычно и бывает в мороз. Очень скоро ему удалось отбелить ледяную поверхность озера, уже присыпанную сухими листьями и хвоей, измятую и пятнистую, как камуфляжная форма. В лесу мы пилили недопиленное в прошлый раз дерево. Спокойно так пилили. Я теперь хорошо это делаю и по части двуручной пилы сам могу быть инструктором. Если вернусь когда-нибудь в Мюнхен, обязательно всех там этому обучу. Только уж чувствую, что не вернусь. Говорят, у птиц есть какое-то устройство, что возвращает их домой. И у меня такое было, но сейчас, по-моему, сломалось. Где дом мой?
Пилили мы пилили, не зная о близкой своей судьбе. За нашими спинами тревожно не хрустнул наст, и не взлетела птица, обрушивая снег с раскачавшейся ветки. Я даже не успел испугаться, когда свободной рукой Иона швырнул меня, как мячик, в снег, а откуда-то сбоку раздался выстрел. И уже из сугроба я увидел, как одним прыжком Иона оказался на моем прежнем месте, прикрывая меня от невидимого стрелка. Иона сделал едва заметное движение вперед, и из-под приподнятой его руки я разглядел того, кому удалось меня здесь разыскать.
Это был, как ни странно, Смит. Говорю «как ни странно», потому что даже в ту трагическую минуту я успел удивиться его появлению — да еще и в темных очках. Я не мог поверить, что его воинственная родина с таким упорством посылала мне вслед этого неумеху и неудачника. Еще менее мог я допустить в себе что-то такое, что вызвало бы в нем неутолимую личную ненависть. Но факт оставался фактом: мой альтер эго, мой черный человек Смит продолжал охотиться за мной. Он преследовал меня со страстью палача к жертве, с привязанностью греха к согрешившему. Являлась ли моя политическая деятельность грехом?
Иона успокаивающе вытянул руки в направлении Смита, но тот показал пистолетом, чтобы монах ушел вбок. Иона сделал шаг к нему.
— Не стреляй. Разве можно убивать человека?
Смит не стал отвечать. Вероятно, такого вопроса не было в англо-русском разговорнике. Он выстрелил в обход Ионы, и пуля пропела над самой моей головой. Теперь я хорошо видел его лицо. Темные очки, надетые, очевидно, ввиду снега, подчеркивали его холеную бледность и придавали ему безошибочно шпионский вид. Возможно также, что они утверждали Смита в его профессиональной состоятельности.