Выбрать главу

На миг я подумала, что он устал, перевозбудился (как и я) от бессонницы и непрестанной толпы людей вокруг или что он плачет, хотя я и вообразить не могла, о чем плакать такому человеку, как Роберт Оливер. Теперь он сидел прямо на песке — мокром, подумалось мне, жестком и скользком — и не шевелился, спрятав лицо в ладонях. Плавно набегали волны, слабо белели в темноте. Я стояла, смотрела, а он так и сидел, и его плечи и спина чуть поблескивали. В конечном счете я всегда повинуюсь сердцу, как ни чту рассудок и обычаи. Хотела бы объяснить, почему, но не умею — я шагнула на пляж, услышала хруст гальки под ногами и чуть не споткнулась.

Он обернулся, только когда я была совсем рядом, но даже тогда я не смогла различить его лица. А он, увидев меня, может быть, не сразу узнав, встал — вскочил. В тот миг я наконец устыдилась, раскаялась, что нарушила его одиночество. Мы стояли, глядя друг на друга. И теперь я видела его лицо: мрачное, встревоженное, и оно не прояснилось при виде меня.

— Что вы здесь делаете? — равнодушно спросил он.

Я шевельнула губами, но звук застрял в горле. Тогда я взяла его руку, большую, очень теплую, и он машинально сжал мои пальцы.

— Возвращайся, Мэри, — сказал он дрогнувшим (как мне показалось) голосом.

Я как подарок приняла обращение на «ты», и такое естественное.

— Я знаю, что надо бы, — сказала я, — но я увидела тебя и забеспокоилась.

— Что обо мне беспокоиться, — ответил он и крепче сжал мою руку, словно эти слова в свою очередь заставили его тревожиться за меня.

— С тобой все в порядке?

— Нет, — тихо ответил он, — но это не важно.

— Еще как важно. Всегда важно, если у человека что-то не так. — «Идиотка», — прикрикнула я на себя, но куда было деваться от его руки.

— Ты думаешь, с художником может быть все в порядке? — Он улыбнулся, и мне почудилось, что он надо мной смеется.

— Как со всеми, — упрямо ответила я и поняла, что я в самом деле идиотка, и такова уж моя судьба, и я с ней не спорила.

Он выпустил мою руку и повернулся к океану.

— У тебя когда-нибудь бывало чувство, что люди, жившие в прошлом, и сейчас существуют?

Вопрос был странным до жути, у меня по спине пробежали мурашки. Мне очень хотелось, чтобы с ним все было в порядке, что бы он ни говорил, и потому я задумалась об Исааке Ньютоне. Потом вспомнила, как часто Роберт Оливер писал исторических или псевдоисторических персонажей, вплоть до тех женщин, которых я видела вдали на его пейзаже, и решила, что для него это естественный вопрос.

— Конечно.

— Я хочу сказать, — продолжал он, словно обращаясь к прибою, — когда видишь полотно, написанное кем-то, кто давно умер, но знаешь без тени сомнения, что этот человек еще жив.

— Я тоже об этом задумывалась, — признала я, хотя его слова не укладывались в мою теорию, что ему просто нравится вписывать в свои полотна фигуры из прошлого. — Вы подразумеваете кого-то конкретного?

Он не ответил, а, чуть помедлив, обнял меня за плечо и погладил волосы на спине — продолжением жеста позапрошлой ночи. Он был удивительней, чем я думала, этот человек — в нем была не просто эксцентричность, а подлинная странность, какая-то полная сосредоточенность на своем внутреннем мире, чужеродность. Сестра Марта чмокнула бы его в щеку и ушла бы назад, и, не сомневаюсь, так поступила бы на моем месте любая здравомыслящая женщина. Я вряд ли была здравомыслящей. Его рука гладила мои волосы. Я накрыла ее своей, притянула к лицу и поцеловала.

Целовать руку — скорее, мужской, а не женский жест, выражение почтения — к августейшей особе, к епископу, к умирающему. И я выражала почтение: меня в его присутствии охватывал благоговейный трепет, к которому примешивался страх. Он повернулся ко мне, притянул ближе, закинул локоть за шею, провел ладонью по лицу, словно смахивая пыль, и притянул еще ближе для поцелуя. Меня никогда, никогда так не целовали: в его губах была самозабвенная страсть, желание, возможно, не имеющее отношения и ко мне, поглощенное самим поцелуем. Его рука подхватила меня, подняла, прижала к груди, и я чувствовала тепло его груди сквозь проношенную рубаху, и пуговки впечатывались мне в кожу.

Потом он медленно отпустил меня.

— Я этого не сделаю, — выговорил он, как пьяный. Его дыхание не пахло спиртным, даже пивом, как у меня. Он взял мое лицо в ладони и снова поцеловал, коротко, и этот поцелуй предназначался именно мне. — Пожалуйста, возвращайся.

Я, которую Маззи называла капризной, школьные учителя — несколько своевольной, а учительница рисования — дерзкой, послушно повернулась и, спотыкаясь, ушла обратно по темному пляжу.