Теперь я по-новому оценил естественное освещение, мягкие, тонкие краски в работе Сислея: женщина в длинном платье, уходящая в глубину снежного тоннеля деревенской улицы. Было нечто трогательное и реалистичное или, может быть, трогательное своей реальностью в тусклых деревьях вдоль дороги, поднимающихся над высокой стеной. Вспомнились слова одного старого друга о том, что в картине должна быть тайна. Мне понравилась эта мельком увиденная женщина, обратившая ко мне в сумерках тонкую спину — в ней было больше тайны, чем в бесконечных стогах Мане, — я как раз проходил мимо трех подряд картин, на которых схвачены были оттенки рассвета на желтых и розовых боках стогов. Я натянул куртку, собираясь уходить. На мой взгляд, надо покидать музей прежде, чем от картин начнет рябить в глазах. Иначе как унести с собой в памяти увиденное?
Внизу, в вестибюле, уже не было темноволосой девушки. Мириам увлеченно обсуждала что-то со своим ровесником, который, видимо, не мог разобраться в плане музея. Я прошел мимо, приготовив улыбку на случай, если она поднимет взгляд, но она меня не увидела, так что приветствие пришлось отложить. Толкая дверь, я испытал смешанное чувство облегчения и разочарования, какое испытываешь, покидая большие музеи, — облегчение от возврата к знакомому и привычному, менее насыщенному, более покорному нам миру, и разочарование, что этому миру недостает таинственности. Улица была обыкновенной, без мазков кисти и глубин масла на холсте. Кругом грохотал обычный вашингтонский хаос: кто-то из водителей идет на обгон, едва не задевает другого, остальные возмущенно сигналят. Впрочем, деревья были красивы в цветах и молодой зелени; меня всегда поражает их красота после тусклой зимы, какую приходится выносить в среднеатлантическом климате.
Я размышлял, какая палитра способна передать это смешение ярко-зеленой и ржавой листвы, и тут снова увидел девушку. Она ждала автобуса и выглядела сейчас совсем по-иному. Ни задумчивости, ни увлеченности, вызывающе прямая осанка и полотняная сумка через плечо. Волосы у нее светились на солнце; прежде я не заметил, как много темного золота замешано в рыжину, руки скрещены на груди, губы решительно поджаты. Я опять видел ее в профиль и уже тогда узнал бы его где угодно. Да, она выглядела самодостаточной, почти враждебной, но мне почему-то пришло на ум слово «безутешная». Возможно, из-за того, что она была так совершенно одинока, почти нарочито одинока, а в ее возрасте ей бы стоять рядом с красивым молодым мужем. Меня охватило сожаление, словно я издалека заметил знакомого, но некогда остановиться, поговорить, и хватило благоразумия скрыться прежде, чем мы встретились глазами.
Я быстро спустился по ступеням и сразу свернул. Она увидела меня, как будто признала (неприметный тип в синей куртке без галстука). Почему он кажется знакомым? Не об этом ли спрашивала она себя, не запомнив встречи в музее? И тут она улыбнулась совсем как тогда, в зале, сочувственной, чуть застенчивой улыбкой. На короткий миг она была целиком моей — снова старые друзья. Я, наверное, был смешон, когда неловко махнул ей рукой. Незнакомцам не понять друг друга, подумал я. А я был для нее незнакомцем. Я видел разбежавшиеся от улыбки морщинки у ее глаз: пожалуй, ей все же было за тридцать. Удаляясь, я старался держаться гордо и прямо, как она.
На следующее утро я встал рано, еще раньше обычного, но не ради живописи. К семи я был в клинике Голденгрув, чтобы сесть за свой офисный компьютер и выпить чашечку кофе до появления персонала. Дома «Художественная энциклопедия» сообщила немногим больше того, что я уже знал о Жильбере Тома, зато мой «Справочник классики» выдал мне миф о Леде: она была смертной женщиной, очаровавшей Зевса, который явился к ней в облике лебедя. В ту же ночь она спала со своим мужем Тиндареем, царем Спарты. Чем и объяснялось одновременное рождение двух пар близнецов, двух бессмертных и двух смертных младенцев: Кастора и Полидевка (в римской версии Поллукса) и Клитемнестры с Еленой, впоследствии признанной виновницей гибели Трои. Я узнал, что в некоторых вариантах мифа дети Леды вылуплялись из яиц, хотя они, по-видимому, каким-то образом перепутались еще в скорлупе, ведь Елена и Полидевк, дети Зевса, были божествами, между тем как Кастора и Клитемнестру ждала участь смертных.