КНИГА ПЕРВАЯ
«ЭРГЕАШВА»
«За Апсилами, у моря, на дальнем конце луновидного изгиба, живут абазги. Абазги издревле были подвластны лазам, однако постоянно имели двух князей из своего племени. Племена их и поныне поклоняются лесам и деревьям.
По непонятной наивности деревья ими почитались за богов.
Тяжкие бедствия переносили они от своих князей по причине их крайнего сребролюбия».
В Абхазии слышал я одну странную песню. Она не похожа на «Вараду», бросающую в дрожь, ни на «Ахвраашва», что под монотонное журчание чонгури с убаюкивающей нежностью поют раненому, ни на «Азар», которую во время джигитовки пронзительно выкрикивают всадники в черных чохах, мчась в погоню за юношей в алой рубахе, перехваченной башлыком.
Не похожа она и на ту песню, что перед началом скачек под треск пистолетных выстрелов торжественно поют абхазцы в честь коня, покрытого буркой.
Нет, она совсем особая, эта ночная песня путника! Называется она «Эргеашва».
«Эргеашву» поют громким, мужественным голосом, чтобы ее могли услышать путники, сбившиеся с дороги, или пловцы, борющиеся с волнами.
Вот едет абхазец, повязав голову башлыком, ласково подхлестывая лошадь.
Его острый глаз сверлит ночную тьму. Гроза ему нипочем, ветер — и подавно.
Не страшны ему ни лай шакалов в темных расщелинах гор, ни вой отзимовавшего волка.
Перекинув бурку через плечо, бесстрашный абхазец зычным голосом поет «Эргеашву», — пусть услышит его путник, ночной странник по чужой стороне, заблудившийся и бездомный. Пусть услышит джигит, постигший искусство на полном скаку оторвать выстрелом кончик плети, или разрезать пулей лезвие кинжала, или взять такое препятствие, каких и не пытались брать в царской кавалерии.
При дневном свете, под солнцем, он грудью встретит врага и любую беду.
Но если собьется с дороги и не найдет попутчика, — что делать тогда отважному джигиту во тьме кромешной? Мало где в мире бывают такие темные ночи, как в Абхазии, когда природа спит сном субтропиков.
Именно «Эргеашву» и пел Кац Звамбая, направлявшийся из Окуми в Зугдиди на черкесской кобыле, время от времени перекликаясь с сыном Арзаканом, опередившим его.
Звамбая не мог понять: подгонял ли Арзакан жеребца или же не справлялся с ним, только недавно объезженным.
— Гей, ты! Сколько раз тебе говорил: держи поводья в левой руке, у самой луки! Если устал, отпусти, перехвати немного выше!
Арзакан перекинул поводья из правой руки в левую и крепко натянул их.
«Правду сказал мудрец, — подумал Кац Звамбая: — На объезженного мною жеребца не посажу ни отрока, ни женщину».
— Дорога тяжелая, может, потому он так и рвется.
— Это тебе, наверное, наговорили в твоей кавалерии? — ядовито заметил Кац Звамбая. — Как раз по такой грязи да по пахоте и надо пускать необъезженного коня.
— У нас учили держать поводья обеими руками.
— Хорошо учили, чтоб им!.. Если не можешь справиться с жеребцом, давай поменяемся.
Арзакан комсомолец, но старые абхазские обычаи сидят в нем еще крепко. Он гнушается ездить на кобыле, отнекивается.
— Лучше перебороть жеребца сейчас, в дороге, чем обуздывать его во время скачек, — отговаривается он.
Кобыла Кац Звамбая, недовольно фыркая, рвалась вперед. Лошадь завистлива, она не терпит, когда другая ее обгоняет.
Оглядывая персиковые и алычовые деревья, луна рассыпала по полям свои серебряные улыбки. Поднятое дыханием Черного моря, проплыло облако, обернулось вокруг луны, заволокло, закрыло ее, как павлин, раскинувший хвост.
Прохладный морской ветерок ласкал разгоряченные лица всадников. Мимо проносились темные силуэты тополей и чинар. Длинные тени лежали на равнине. Зубчатые вершины гор вырисовывались на эмалевом небе, как гигантские орнаменты из гишера.
«Через Ингур не переправиться до ужина», — думал с тревогой Кац Звамбая. Но в глубине души радовался: чего лучше? Едешь… и сам еще крепкий мужчина, и рядом гарцует на лошади взрослый сын!
Старик не переставал наставлять Арзакана, нетерпеливого наездника: у хорошего ездока удары считаны, лошадь понимает настоящего хозяина и без плети. Самые заезженные лошаденки, с запалом, — это те, что побывали у мегрелов. Мегрел все на свете отдаст за лошадь, и жену и детей, но, подвернись случай показать лихую езду, — не пожалеет и лошади.
Впрочем, какой толк отчитывать Арзакана. Разве он слушает наставления?
«Убеждал: не вступай в комсомол, — нет, первым записался. Не водись с секретарем райкома, — а он души в нем не чает!
Бросил невесту, обрученную с ним еще в люльке, и бегает за Тамар, дочкой Шервашидзе. Не его дело гоняться за княжной. Куда Звамбая до Шервашидзе!
А в кавалерии и совсем ошалел. Как образумишь нынешнюю молодежь? Сжечь бы все книги и газеты! Пусть бы мор забрал этих… в блузах да кепках!»
Некоторое время отец и сын молча скакали проселочной дорогой, вдоль густо заросшей лощины. В кустах зашуршал зверь. Вздрогнул всем телом, шарахнулся жеребец. Седок натянул поводья. В ночной темноте взметнулись всадник и лошадь, вставшая на дыбы. Только искры сверкнули светляками на кремнистой дороге.
Просвистела плеть. Осадив жеребца, Арзакан круто повернул его и с правой стороны подъехал к отцу.
Юноше не хочется, чтобы отец заметил, как не терпится ему поскорее попасть в Зугдиди.
Но разве от старика утаишь что-нибудь? Разве не догадывается он, почему Арзакан так спешит к Ингуру, боится пропустить паром.
Где-то крикнула птица. Снова заволновался разгоряченный жеребец.
Кобыла рванулась за ним. И, не сдерживаемые всадниками, лошади понеслись.
В непроглядную ночь, через пни и камни, через лужи, овраги, кусты и ручьи скакали. — Кац, слегка навеселе, и пылкий юноша.
Седой, степенный Кац невольно заразился задором сына.
Крепко натянув поводья, забыв, что он — прославленный на всю Абхазию наездник, Кац Звамбая, отец воина-красноармейца, вдруг ощутил радость. И раздвоилось сердце старика. Вспомнилось ему, как двадцать лет назад, охваченный таким же возбуждением, он, молодой Кац, спешил на скачки и как у этого же «турьего стана» его понесла лошадь, испуганная шорохом в кустах.
Прошли годы, юность осталась позади, но широкая радость, сдвинув лед годов, зашумела вновь в сердце Кац Звамбая. Разве не родная кровь кипит в жилах его сына, разве он не плоть от плоти его самого?
Мимо проносились зеленые холмы, вырубленные, поредевшие леса.
Медленно проплывали в отдаленье надменно устремившиеся в небо горные вершины, словно исполины-отшельники в черных бурках, ушедшие от мирской суеты.
Арзакан разошелся — отец ему ни слова, — осмелел, неожиданно пришпорил коня, стегнул его плетью и крикнул.
Услышав мужественный и зычный голос сына, Кац Звамбая криво ухмыльнулся, хлестнул свою лошадь, привстал на стременах, едва касаясь их кончиками, носков, и отпустил поводья.
И горячая кобыла помчалась вслед за статным жеребцом, словно на ней не было седока, словно седок не понуждал ее к этой скачке.
Лошадь Кац Звамбая летит, вытянув шею, и радуется Кац: это его кровь в теле сына, который опередил отца. Это его плоть.
Промелькнула деревушка. Всполошились собаки, заслышав топот, и, перепрыгивая через плетни и канавы, заполнили ночь вздорным лаем.
Почуяв свободу, забыв наставления отца, Арзакан подхлестывает любимого жеребца, отпустив поводья, — как, бывало, там, в кавалерии.
«А-а, плетью меня?» — и быстрее помчался копь.
Над равнинами Ингура, обрадованный далеким его шумом, Арзакан гикнул, вызывая на состязание седого отца.
Отменный абхазский наездник, задетый за живое дерзким вызовом сына, усмехнулся… И, чтобы отрезать ему путь, одним духом, привстав на стременах, перелетел через высокий терновник.
«С кем смеет состязаться мальчишка! В яичной скорлупе забаламутил желторотый цыпленок, тягается с наседкой!»
До Ингура далеко, Кац Звамбая еще сумеет показать этому ретивцу где раки зимуют.
Эх, черт возьми! Какие годы пережил Кац Звамбая па своем веку!