Грета не спеша движется по пустошам. Я не могу оторвать глаз от пухлых отростков цереусов и вытянутых, как на картинах Модильяни, шей блестящих фукьерий; там и сям я вижу кусочки туалетной бумаги, брошенные Фицем в знак того, что Грета не сбилась со следа.
Она останавливается у высохшей скорлупы цереуса и садится. Но внезапно всеми четырьмя лапами упирается в землю, скалится, рычит, ощетинивается.
Виной тому – четырехфутовый поросенок пекари с вздыбленной серой шерстью. Желтоватые клыки загнуты, грива лежит на спине до самого зада. Он отрывается от обеда – кактуса «колючая груша» – и хрюкает.
Я никогда не могла запомнить, что нужно делать, если столкнешься с медведем: бежать или замереть на месте. Понятия не имею, разработаны ли правила безопасности для встреч с пекари. Поросенок довольно нахально наступает на Грету, и та шмыгает в сторону. Я едва успеваю натянуть поводок, чтобы уберечь ее от столкновения с кактусом.
Тут Грета жалобно скулит и падает наземь, царапая нос. Кактус, от которого я ее спасла, каким-то образом все же сумел плюнуть колючками собаке в морду. И некоторые из них угодили в ее черные резиновые губы.
Скорбные вопли Греты спугивают стайку крапивников, ошарашенный пекари стремительно убегает. Я опускаюсь на колени и перебрасываю Грету через плечо, как пожарник, выносящий жертву из огня. Я бегу и даже не чувствую семидесяти пяти фунтов ее массы.
– Фиц! – кричу я что есть мочи и бегу дальше, ориентируясь по брошенным им обрывкам бумаги.
Мы, сгорбившись, сидим над Гретой на заднем сиденье «Эксплорера». Я держу ее, поглаживая голову и уши, Фиц выдергивает иголки плоскогубцами из моего аварийного набора.
– Это растение, кажется, называется «медвежья чолья», – говорит он. – Очень гадкое растение… Само нападает. – Он пытается осторожно приоткрыть Грете пасть, и она недовольно рявкает. – Почти готово, золотце, – успокаивает ее Фиц, вытаскивает из десны последний шип и наклоняется проверить, ничего ли не упустил. – Вот и все. Можешь, конечно, показать ее специалисту, если сомневаешься в моих ветеринарных талантах, но, похоже, все в порядке.
Я смотрю на Грету, перевожу взгляд на Фица – и слезы брызжут сами по себе.
– Мне здесь не нравится! – кричу я. – Я ненавижу это место! Ненавижу жару и змей! И никакой зелени! И вонь в этой идиотской тюрьме не переношу! Я хочу домой!
Фиц поднимает глаза.
– Так поезжай, – говорит он.
От его слов я на мгновение замолкаю, огорошенная.
– Ты даже не пытаешься меня разубедить?
– А зачем? В ближайшее время твой отец никуда не денется, а он сам хотел бы, чтобы ты забыла о случившемся и жила дальше. Софи будет лучше в Нью-Гэмпшире. Да и ты не должна торчать здесь ради матери…
– О чем ты?
– Разве тебе не наплевать, увидишь ты ее еще когда-нибудь или нет?
Да, хочу ответить я. Но почему-то не могу.
– Я думала, что приеду сюда – и все встанет на свои места, – говорю я, вытирая слезы краем футболки. – Мне просто хочется все вспомнить.
– Зачем?
Мне еще никто не задавал этого вопроса.
– Ну… потому что я не знаю, кем была раньше.
– Я это знаю. И Эрик знает. Боже мой, Делия, да сто свидетелей расскажут тебе все в подробностях! Если тебе так уж нужно о чем-то переживать, подумай, кем ты будешь в дальнейшем. Знаешь, что я думаю?
– Если я скажу, что знаю, ты замолчишь?
– Я думаю, ты злишься на мать за то, что она тебя не уберегла.
Я неохотно киваю.
– И на отца – за то, что он забрал тебя.
– Ну…
– Но больше всего ты злишься на себя за то, что тебе не хватило смекалки разобраться во всем самостоятельно. Ну да, ты жила в Нью-Гэмпшире, а не в Аризоне, но какая разница? Главное – где ты будешь жить через пять лет. И пусть на заднем дворе у вас росло лимонное дерево – гораздо интереснее, посадишь ли ты лимон в своем саду. Ну, боишься ты пауков – так на то есть гипноз. – Он протягивает руку и легонько дергает меня за волосы. – Ди, если ты не хочешь, чтобы кто-то еще раз менял за тебя твою жизнь, придется менять ее самой.
В этот момент все становится ясно. Как будто кто-то подошел к мутному окну, в которое я долго вглядывалась, и вытер его рукавом. У одних прошлое хранит массу подробностей, у других – ни одной. Многие усыновленные дети растут, не зная ничего о своих биологических родителях. Некоторые преступники, выйдя из тюрьмы, становятся образцовыми членами общества. Человек может начать жизнь заново в любой момент. И это не половинчатая жизнь – настоящая.
Страшно даже подумать, что отношения, на которых базируются наши личности, даются не по умолчанию, а выбираются, что с другом можно стать ближе, чем с родителями; что с человеком, когда-то тебя предавшим, ты, возможно, построишь будущее. Голова у меня идет кругом, и я прислоняюсь к дверце машины.
– Когда ты говоришь, это кажется так просто.
– А ты все чересчур усложняешь, – возражает Фиц. – Главное вот что: ты любишь своего отца?
– Да, – не задумываясь выпаливаю я.
– А мать?
– Он не позволит мне любить ее.
Фиц мотает головой.
– Делия, – поправляет он меня, – он не помешает тебе любить ее.
Я смотрю на Грету, размеренно дышащую во сне.
– Пожалуй, я еще какое-то время побуду здесь, – говорю я.
Фиц
Всего за одну неделю в Аризоне я превращаюсь в профессионального лжеца. Когда редактор звонит узнать насчет суда, я предоставляю разговор автоответчику, пока память его не переполняется. Наконец она понимает, что к чему, звонит мне посреди ночи в гостиничный номер и говорит, что я должен через шесть часов сдать ей готовую статью, иначе задание снимут. Я обещаю уложиться в срок, а потом отправляю электронное письмо, в котором рассказываю, что адвокат подал ходатайство, что я проторчал в суде целый день, и молю ее дать мне еще немного времени. Проходит еще одна неделя, а я так и не присылаю ни строчки, поэтому Мардж велит мне возвращаться в Нью-Гэмпшир и – для разнообразия – заняться делом. Она поручает мне материал о военных инженерах, которые открыли новое соединение от вздутия почвы. Судя по всему, я низко пал в ее глазах. Я говорю, что прилечу первым же рейсом.
И остаюсь в Фениксе.
Вместо того чтобы лететь домой, я усаживаюсь за стол и стряпаю статейку об армейском инженерном корпусе, об асфальте, весенней оттепели и уровне грунтовых вод. Я решаю, что раз уж она будет похоронена где-то посредине газеты, можно ее немного приукрасить – ну хорошо, выдумать от начала до конца.
Не успеваю я опомниться, как эта дырка лжи расползается по всей ткани моей жизни, словно пятно липкого сиропа. Я звоню в пиццерию под своей квартирой и спрашиваю, не могут ли они подождать с оплатой, так как я потерял близкого родственника. Я звоню в редакцию и объясняю, что не смогу прийти в понедельник на «летучку», потому как подцепил какой-то очень заразный вирус, передающийся воздушно-капельным путем. Плетя мне венок из золотистой ястребинки, Софи спрашивает, когда мы вернемся домой, и я отвечаю: «Скоро».
Делии нужна помощь, и я сделал бы это для любого старого друга.
В том-то и заключается весь ужас вранья: ты сам начинаешь верить в свои небылицы.
Каждый журналист мечтает заполучить эксклюзивный материал о «смертниках». Каждый хочет быть «услышанным голосом истины» и «глашатаем покаянных слов». Хочется, чтобы читатель выслушал заключенного и подумал: «Хм, а не так уж много между нами различий». Но не каждый журналист вынужден ранить своими разоблачениями любимую женщину.
Когда в комнату входит Эндрю – худее, чем я его помню, с неаккуратно выбритым черепом, – мир для меня останавливается. Мне неловко видеть его в арестантской робе, как неловко застать своего дедушку в трусах. Он мало напоминает человека, которого я знал; скорее, может сойти за троюродного брата, чьи черты лица в принципе схожи, но расположены иначе. Кто же был первым: этот Эндрю – или другой?