— Вот, вот — демократы! А еще мафии кругом расплодились: чеченские, грузинские, азиатские и всякие другие. Одна такая мафия красивых девушек, как рыб из пруда, вылавливает и в арабские гаремы продает, в Америку, Англию отправляет. Там они богатеям служат. Одну такую мафию мы и тряхнули, карманы у главарей вывернули, а деньги сдавать некому. Ты же сам писал в романе: банки все Ельцин евреям отдал. Им, что ли, деньги сдавать?.. Они живенько за рубеж их переправят. Все так, как и в романах твоих написано.
— А они там в милиции — читали, что ли, мои книги?
— Кое-кто читал,— соврал Артур,— да я-то не говорю им, что я твой внук. Начальница обещала посетить меня на даче,— вот я тебя познакомлю с ней.
— Начальница?
— Да, она женщина. Нет, даже девушка. Ей всего двадцать три года, а уже майорское звание имеет. Очень серьезная девица. И такая смелая — ты бы ее видел!
— Это она деньгами распоряжается?
— Там еще подполковник есть, и другие важные чины. Многое мне еще неясно, но как новичок и младший по званию исполняю то, что мне прикажут.
— Ладно, сынок. Возьми ты эти деньги, пусть они полежат у тебя. Может, еще потребует их начальство. А ты мне вот еще что скажи: к даче-то на автомобиле ты подкатил. А это у тебя откуда?
— Из милицейского гаража дали. Машин у них много. Видно, от угонщиков достаются. Ну, ладно, дедушка, я спать пойду. А ты за мои деньги не беспокойся.
— Ну, ну — иди, отдыхай. А я еще поработаю.
Оставшись один, Петр Трофимович снова склонился над белым листом, пытался восстановить связи только что прерванных мыслей, но в голове ничего не было. Звенела она, как пустой чугунок. И что он хотел сказать, куда тянулся ход сюжета его нового романа — не видел, не слышал, не знал. В голову нежданно и негаданно ворвались какие-то другие, посторонние думы, гудели, шумели, суетились точно пьяные. Трофимыч откинулся на спинку кресла, пытался разобраться, что же происходит в его голове. А все дело, конечно, в бешеных деньгах, которые только что лежали на его столе. Они это замутили мозг и душу, вздыбили пыль и мусор, заслонили солнце и небо. Вспомнил пушкинские стихи: «Служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво». Сказал он и другое: для писания стихов ему необходимо душевное равновесие. Удивительный он был человек, этот наш поэтический гений: в юном возрасте вещал такие мудрости!
Вышел из-за стола. Как всегда в подобные минуты, долго стоял у окна, смотрел на лес, тянувшийся от северного Подмосковья до самого Архангельска. Обычно вид леса, покачивание на ветру кроны вековых деревьев навевали думы неспешные, глубокие, новые,— он быстро отходил от окна и склонялся над листом, чтобы запечатлеть их в стройном течении фраз и предложений, но сейчас и лес ему ни о чем не говорил; думы тревожные, суетные, точных очертаний не имевшие, ползли и ползли где-то в глубинах сознания и были похожи на грозовые, подрумяненные с боков облака.
Под лопаткой заныло сердце, кровь толчками застучала в затылке. «Это давление!» — встревожился еще сильнее Трофимыч и пошел к столу измерить его. Японский электронный прибор показал: 190 на 120. Так и знал: и давление поднялось, и сердце сдавило. Проглотил таблетку коринфара, накапал тридцать капель корвалола. И пошел в спальную комнату; не зажигая света, лег в кровать. Но знал: если уж тревога, то спазмы не отпустят, будут жать и давить на сердце и на голову — до тех пор, пока не придет успокоение. Тогда надо будет снова принимать лекарства.
Природа хорошо замесила Петра Трофимовича; он на фронте был все четыре военных года и не знал никаких недомоганий и только в шестьдесят восемь впервые почувствовал боль в затылке. Жена его, страдавшая гипертонической болезнью, сказала: «У тебя давление». Бесстрастный прибор «японец» «увидел» неприятную гостью,— но, слава Богу, явилась она к нему не в раннем возрасте. С тех пор по разным признакам он знает, когда давление поднимается, и даже может определить цифру с точностью до десяти делений. Знает он и свою норму: 160 на 80. Сегодня 190 на 120. Это много. И, главное: нижнее показание нехорошее. Это — состояние сердца.
Была полночь, а он все ходил по кабинету, и то подойдет к камину, то к окну,— раскрыл его настежь и смотрел поверх темной полосы лесной кроны, старался определить, куда идут тучи, какой силы и с какой стороны дует ветер. Эти ночные картины он теперь, с возрастом, наблюдал все чаще и думал, думал о смысле всего происходящего на свете и о том, будет ли этому конец или Земле нашей суждено вечно носиться в пространстве, и человек, ее хозяин, тоже будет жить бесконечно. Тут ему приходила мысль о порче людьми всего естества на планете, лезли в голову вопросы: почему это именно человек отравляет реки и такие величественные создания, как озеро Байкал, Арал, а теперь вот еще и взялся засорять космическое пространство.
И то ли таблетка помогла, то ли думы рассеяли тревогу — боль в затылке стихла, и он пошел в темную комнату спать. Но как раз в это время раздался телефонный звонок. Услышал тревожный, почти плачущий голос Регины:
— Трофимыч, ты не спишь?.. Открой веранду, я на минутку..
— Хорошо. Я тебя встречу у калитки.
Едва подошел к калитке — увидел бегущую в свете уличных фонарей Регину. Домашний халат развевался по сторонам.
Обхватила талию Трофимыча, прильнула к нему.
— Ой, Трофимыч! Беда случилась, не знаю, что и делать.
И затряслась всем телом, расплакалась. В доме, увидев полоску света, лившуюся из комнаты Артура, стихла, заглянула к парню. И, увидев, что он спит, а на столе в беспорядке разложены долларовые банкноты, зашла в комнату. Артур, не раздевшись и отвернувшись к стене, лежал на диване. Регина, завороженная светом зеленых бумажек, подошла к ним, поворошила.
— Ого! Откуда это?
— Армянам особняк отделывал — наверное, рассчитались с ним.
— Завтра же взаймы попрошу. У нас совсем нет денег. Аркадий в Москву поехал, обещал в синагогу зайти, у раввина помощь попросить, да еще не вернулся. Видно, он завтра приедет.
Трофимыч ссыпал деньги в ящик письменного стола, накрыл Артура одеялом и, потушив свет, плотно прикрыл дверь. Регина, несколько успокоенная, поднималась на второй этаж, но тут, как только вошли к Трофимычу, снова стала хныкать и причитать:
— Таня-то твоя, Танька-чертовка, что отмочила: и сказать боюсь, как бы сердце у тебя не лопнуло.
— Г овори быстрее, чего уж.
— Твой у нее характер: фантазерка она! А теперь вот что удумала: с олигархом в Судан ехать! И вся рок-группа с ними в самолете полетит. Самолет-то у него свой, собственный — и такой большой, как у президента.
— Ну, и что же тут плохого? Чего ты взъярилась? Таня солисткой будет, кучу денег заработает.
— Да уж — деньги может заработать; дала мне понять: влюбился в нее олигарх по уши. Чего доброго — захороводит девку, а там и в гарем ее сунет, на роль жены постылой.
Задумался Трофимыч, взгляд на окно устремил. Заговорил с тревогой:
— Таня девица самостоятельная; ее, как мне кажется, голыми руками не возьмешь. Но там ведь могут пустить в дело и наркотики, и пилюли всякие. Могут, конечно, и испортить девку.
Регина в состоянии крайнего смятения спросила:
— Испортить? Ты что имеешь в виду?
— Телегонию. Ты, надеюсь, знаешь это явление?
— Телегония? Что за зверь? Впервые слышу слово такое.
— А это — эффект первого самца. Женщина от первой близости может и не понести, а след у нее останется. Недаром предки наши таких девиц порчеными называли. И замуж их не брали.
— Ну, Трофимыч, понес околесицу!
— Да нет, Регина. Никакая и не околесица. Явление это давно изучено учеными. Если сучка породистая примет самца из дворовых — все! Считай, породу загубила. От нее уж не ждут хороших щенков и из реестра породистых списывают. В Англии ученые, чтобы проверить это явление, соединили кобылу с зеброй. Она от этого брака не понесла. Но впоследствии, когда ее соединили с породистым жеребцом, она принесла полосатенького. А на моих глазах и совсем удивительный случай был. Мой товарищ, полковник генштаба, полюбил официантку, работавшую в ресторане, где часто кормились иностранцы. Ну, и взял ее замуж. Прошел год, и она ему принесла мальчика. И мальчик тот был цвета темного шоколада, то есть почти черный. Вот тебе и телегония!