Вечер был темный, душный. На дачах по ту сторону шоссе заливались лаем собаки, мерцали огоньки керосиновых ламп. Над землей навис тяжелый мрак. Стояла необыкновенная тишина. Запоздалая луна выплыла из-за Святой Горы[5] — громадная, кроваво-красная. Элисавете вспомнилось землетрясение во время межсоюзнической войны, когда предвестья надвигающейся катастрофы тоже носились в воздухе.
Ночью впервые за долгое время пошел дождь. Одна — единственная тучка принесла его, он с тихим шепотом окропил сухую землю и испарился, как роса, но запах влажной земли был свежим и бодрящим. Однако на следующее утро солнце пекло точно так же и на небе по-прежнему не было ни облачка. За обедом полковник сообщил еще одну новость. Ночью над местностью пролетел немецкий дирижабль и упал восточнее города. Дирижабль разбился, полковник показал кусочек алюминия и шелковый лоскут от его корпуса.
— Все погибли, — мрачно сказал он. — Сбились с курса, а бензин кончился. Говорят, они спускали канаты… Понять ничего нельзя. Черт побери, бензин теперь самое важное!
Днем, оставшись одна, Элисавета попробовала разглядеть место, где упал цеппелин. Сквозь сильные линзы полевого бинокля она различила его длинное искалеченное туловище, похожее на перезрелый огурец. Рядом суетилась пестрая толпа подростков, женщин и детей, сбежавшихся поглазеть и унести что-нибудь на память.
Несколько часов спустя там уже никого не осталось. Толпа разбрелась, а возле обломков дирижабля поставили часового.
И каждый день полковник или учитель с женой сообщали ей новости такого рода. Поговаривали о перемирии, однако полковник этому не верил, и Элисавета была с ним совершенно согласна.
— Немцы не позволят нам заключить сепаратный мир, — говорил он. — И я надеюсь на наших солдат.
После случая в винограднике прошло уже несколько дней, а пленный так больше и не показывался. Ей пришлось запрятать сапоги в угол, под столик, на котором лежали ее книги и тикал будильник. По вечерам Элисавета уходила к учителю, чья дача была близ дороги, по которой пленные возвращались в лагерь. Она то и дело ловила себя на том, что думает о пленном и что желание увидеть его становится все сильнее.
Она увидела оборванную толпу, от которой исходил тяжелый запах, услышала разноголосый говор на всех югославских наречиях, но его в толпе не было. Конвоиры, пожилые солдаты, мрачно шагали по бокам колонны. Элисавета вместе с женой учителя однажды начала было раздавать пленным виноград из корзин. Но тут все эти полуживые люди так жадно набросились на него, так ползали на четвереньках, точно обезумевшие от голода обезьяны, что женщины в ужасе убежали прочь. С того дня Элисавета перестала ходить к дороге. Надежда передать пленному сапоги почти исчезла.
5
К концу недели задул жаркий суховей. Он шел как будто из пустыни, откуда-то издалека, с юга, низко над землей и не пригнал на небо ни единой тучки. Длинные полосы пыли обозначали спрятавшееся между деревьями шоссе и клубами расходились вокруг. Небесная лазурь потемнела, и в знойном слепящем свете сквозило что-то болезненное и тревожное. Поникшие растения приобрели какой-то пыльный, зеленовато-серый цвет, поредевшие листья на деревьях непрерывно дрожали под напором горячей волны, со свистом проносившейся мимо, а по галерее, гоняясь друг за дружкой, шуршали сорванные с ореха листья.
Элисавете нездоровилось. Мучила головная боль, нервы были напряжены до предела. По вечерам ее будоражила луна, нескончаемое движение горячего воздуха вызывало смятение и тоску.
Сейчас она лежала в полутемной комнате, пытаясь читать. Денщик поехал за водой, и она была одна. Она рассеянно пробегала глазами «Путешествие Гулливера», ее раздражал плаксивый скрип ставня, легкая тень которого скользила по белым страницам книги.
Вдруг ей показалось, что возле дома кто-то ходит. Она поднялась в кровати, прислушалась. Сквозь шум ветра ухо различило медленные, неуверенные шаги, приближавшиеся снаружи к двери. Она откинула одеяло, сунула босые ноги в туфли и села на постели.
В светлом, резко очерченном проеме двери мелькнула тень, и спустя мгновение появился пленный. Он кивнул ей, что-то проговорил… У нее оборвалось сердце. Непроизвольным движением она собрала распахнувшийся ворот тонкой блузы. Застигнутая врасплох, она смотрела на него в оцепенении. Но он тут же отпрянул назад, и в проеме двери уже не видно было ни его серовато — зеленого френча, ни смуглого лица.
Она оставалась сидеть, широко раскрыв глаза, с трудом переводя дыхание, все еще придерживая ворот блузы. Уж не почудилось ли ей это, подумала она, и все ее существо напряглось — не послышатся ли снова шаги. Потом, не отрывая взгляда от двери, надела пеньюар и выбежала на галерею, боясь, что уже не застанет его. Но он сидел на садовой скамье и ждал. Увидев ее, он вздрогнул и поднялся ей навстречу.
Она пошла к нему, ветер обдал ее горячей, сладостно кружащей голову волной, и тотчас с необычайной остротой ее пронзила мысль, что она здесь одна с незнакомым мужчиной, в этом исполненном движения и шума пространстве. Ей показалось, что она движется во сие и уже не подвластна самой себе. Сбивчиво сказав что-то, она смущенно улыбнулась и неожиданно протянула ему маленькую белую руку. Он взял ее в свою, нагнулся и поцеловал. Его черные волнистые волосы почти касались ее груди.
— Я подумала, что вы… забыли… — сказала она, проглотив слово «меня» в самое последнее мгновение, когда оно было уже на кончике языка.
— Я хотел прийти, но не мог, — ответил он, путая ударения и растягивая согласные.
— Мы ждали вас… с женой учителя, там, у дороги, хотели вас повидать. Вы разве не возвращаетесь в лагерь вместе со всеми?
— Нет, я работаю в самом лагере, — неохотно сказал он, и его темные брови слегка нахмурились.
Наступило молчание. Они стояли друг против друга. Горячий ветер бился об них, плотно прижимая пеньюар к ее телу и распахивая полы, открывая округлые колени. Густой румянец заливал ей лицо, и она прятала глаза. Обломившаяся веточка абрикосового дерева застряла у нее в волосах.
Он смотрел на нее сияющими глазами, и она чувствовала, что его взгляд завладевает ею и кружит голову, как этот взвихренный ветром воздух. Смятение ее все росло, ей казалось, что сейчас она сгорит от стыда. Мысль, что она стоит наедине с посторонним мужчиной, вновь пронзила мозг, и в тот же миг к ней вернулось самообладание.
— Подождите, — сказала она и чуть не бегом вернулась в дом.
«Боже мой, что я делаю! — вскрикнула она про себя. — Что это со мной? Я сошла с ума! Отдам ему сапоги, и пусть уходит».
Гордость помогла ей взять себя в руки. Она сердито вытащила сапоги из-под столика и, придав лицу спокойное и даже строгое выражение, спустилась в сад.
— Возьмите, это вам, — сухо сказала она.
Он взглянул на нее с удивлением, и ей трудно было решить, что его удивило — ее сухой и спокойный тон, перемена в выражении лица или сапоги, которые она ему протягивала.
Он взял их, посмотрел на свои жалкие коричневые полуботинки. Лишь теперь Элисавета заметила, что на этот раз на нем уже другой френч, не рваный, и поношенные, но целые бриджи, а над дырявыми башмаками аккуратно навернуты зеленоватые обмотки. Он казался стройнее, выше, и платье сидело на нем ловко, хоть у него и был вид человека, одевшегося в лавке старьевщика.
— Благодарю, сердечно благодарю вас, — сказал он.
— Надеюсь, они будут вам по ноге, — проговорила она. — Это сапоги моего мужа, но он их не носит.
— А где ваш муж? — спросил он.
— В городе… Он там служит.
Пленный с усмешкой взглянул на нее, и ей показалось, что он ей не поверил.
— А почему вы одна? У вас нет детей?
— Нет, — ответила она, — у меня нет детей.
Он держал сапоги в руке, слегка помахивая ими, и пристально смотрел на нее своими большими глазами. Потом вдруг проронил:
— Я знаю, кто ваш муж. Комендант города.
— От кого вы узнали?
— Узнал. Спросил конвойных в лагере… Вы его жена. Почему вы это скрываете?