Подошвы ботинок, однако, были довольно изношены, и меня совсем не манила перспектива шагать до Лондона босиком. Левой пяткой я уже ощущал впивающийся гравий и по опыту знал, что комфорта в ботинках хватит от силы на милю, а затем начнутся волдыри и ссадины. У Доминик были похожие ботинки, но надела она толстые чулки, предохранявшие кожу от соприкосновения с обувью, — я позаимствовал их с бельевой веревки в трех милях к югу от города за день до того, как меня избили, а днем раньше удалось добыть новехонькую пару для Тома. Но ему, кажется, приходилось так же нелегко, как и мне, поскольку ботинки были неразношены, и он все время ныл, что они трут ему ноги; в конце концов Доминик вынула из кармана носовой платок и обернула ему ступни вместо носков. Я бы предпочел, чтобы она им заткнула ему рот, однако мальчуган и так утих, хоть и ненадолго.
Я прикинул, что мы доберемся до Лондона дней за пять, если проделаем весь путь пешком, и быстрее, если удастся найти какой–то транспорт, в чем я сомневался: у молодой пары с маленьким ребенком шансы невелики, и уменьшались они с каждой милей, по мере того, как мы становились все грязнее и зловоннее. Но даже если мы доберемся за неделю, как сказала Доминик, это невысокая плата за побег из Дувра, от суровой жизни и монотонной работы, которая неминуемо ждала нас там. Неделя, утверждала она, — в нашем положении приемлемо.
В первый день нам, тем не менее, повезло: удалось привлечь внимание молодого фермера, ехавшего на повозке из Дувра в Кентербери. Он остановился подле нас, когда мы сидели на обочине, пытаясь что–то сделать с моими ногами. Мы прошли не более шести миль, но я уже был готов сдаться, сбросить ботинки и дальше идти босиком, полагаясь на удачу. Я уселся на придорожный камень и стал разглядывать пальцы, все покрасневшие и распухшие, Доминик устроилась на траве позади меня, а Тома растянулся на земле справа, прикрыв глаза рукой и театрально вздыхая от усталости; и тут я услышал повозку.
— Лучше помолчи, — сказал я Тома. — Нам придется идти, пока не доберемся до места, и нет никакого резона ныть и жаловаться. Это ничего не изменит, ясно?
— Но это же так далеко! — закричал он, чуть не плача. — Когда мы уже дойдем?
— Может, через неделю, — глупо пробормотал я, увеличивая срок, хотя понимал, что братцу от этого станет только хуже. Но у меня болели ноги, я злился и нервничал, ибо не понимал, как мне самому идти дальше. Только скулящего ребенка мне сейчас не хватало, а ведь Доминик наверняка будет гнать нас без передышки до самого Лондона. Я хорошо понимал Тома, ведь мне было всего лишь семнадцать, я и сам — сущее дитя. Бывали времена — вот как теперь, — когда мне хотелось капризно броситься на землю и сучить ногами, для разнообразия предоставив все решать кому–то другому; но я не мог себе этого позволить — только один из нас мог играть эту роль. — Ты просто приучи себя к этой мысли, Тома, и станет легче, — мрачно добавил я.
— Неделя! — вскричал он, и почти тут же спросил: — А сколько это?
— Неделя — это… — начал было объяснять ему я, но тут услышал скрип колес. Мимо нас уже проехало несколько повозок, и я пытался остановить их, но безуспешно. Возчики либо норовили стегнуть меня кнутом, либо с проклятьями требовали, чтобы я убрался с дороги, точно мы — бог весть какое ужасное препятствие. Если бы эти погонщики кобыл узрели Пиккадилли в пять часов вечера в наши дни, они бы поняли, как просто им живется, и не стали бы так легко выходить из себя. Я оглядел подъезжавшую конструкцию и обрадовался, увидев, что на ней нет никого, кроме самого возчика; однако надеялся я не слишком, когда поднял руку и воззвал к молодому парню с вожжами в руках.
— Эгей! Сэр! — закричал я. — Не найдется ли в вашей повозке местечко для нас?
Когда он подъехал, я отступил, опасаясь, что сейчас появится кнут, или же он просто переедет меня, и очень удивился, когда он натянул поводья и крикнул лошади «тпру».
— Хотите, чтоб я вас подбросил, а? — переспросил он, остановившись рядом. Тома посмотрел на него с отчаянной надеждой, а Доминик поднялась с травы и, отряхивая юбки, с подозрением уставилась на нашего благодетеля.
— Нас тут трое, если для вас это не слишком много, — сказал я самым вежливым тоном, на какой только был способен, пока глаза парня перескакивали с одного из нас на другого. Я надеялся, что моя почтительность распустится в нем состраданием. — Но зато у нас почти нет поклажи. Всего один мешок, — добавил я, поднимая с травы свою маленькую сумку. — К сожалению, мы не можем вам заплатить, но мы были бы крайне вам благодарны.
— Ну забирайтесь что ль, — улыбнулся он. — Не бросать же вас тут в такой жаркий денек, верно? — У него был какой–то малопонятный деревенский говор, но слова звучали весело и с юморком. — Трое, говоришь? Сдается мне, энтот вон тока на половинку потянет. — Он кивнул на Тома, который уже энергично карабкался на повозку, точно боялся, что парень передумает и бросит нас. — Скорей двое с половинкой.
— Мой брат, — объяснил я, садясь рядом с ним; Доминик же спокойно взобралась следом за Тома. — Ему шесть лет.
Я откинулся на спинку и на миг — мы даже с места еще не тронулись — захотел, чтобы мы остались в этой повозке навсегда, прямо на дороге, где драма нашего будущего даже не началась, а прошлое еще не завершилось. Теперь я окончательно понял, что мы покидаем Дувр навсегда: через секунду наш возница щелкнет кнутом, прикрикнет на лошадь, и мы резко тронемся в путь. Для меня это был тихий момент признательности и понимания — и его я не забыл до сих пор. К своему удивлению, я ощутил в горле комок, когда мы с приличной скоростью поскакали по дороге.
— Что у тебя за чудной акцент? — осведомился фермер через несколько минут. — Так вы откуда, говоришь?
— Идем из Дувра, но вообще–то мы из Франции. Из Парижа, точнее. Знаете, где это?
— Слыхал, — с улыбкой ответил он, и я не смог не улыбнуться в ответ. Фермер был молод, лет двадцати пяти не больше, а лицо — совсем еще детское. Щеки румяные и чистые, точно никогда не знали бритвы, белокурая челка весело трепалась по лбу. Одет он был незамысловато, но по виду повозки и лошади — не из голытьбы. — А я нигде особо не путешествовал, — добавил он. — Вот только в Дувр езжу что ни месяц, припасы на торговые суда вожу. Мож, я вас там и видел, только не знал тогда.
— Может быть, — ответил я.
— Твоя хозяйка? — тихонько прошептал он, кивнув на Доминик и подмигивая мне. — Да ты счастливчик, раз такую женщину заполучил, верно? С такой ночью не заскучаешь.
— Я его сестра, — холодно сказала Доминик; ее голова вклинилась меж нами, когда она придвинулась поближе, чтобы слышать нашу беседу. — Вот так. Может скажете, куда вы направляетесь?
Я с удивлением посмотрел на нее. Объявить себя моей сестрой — это одно дело. Но вести себя недружелюбно и кукситься — совсем другое; мы запросто могли вылететь с повозки и снова оказаться на дороге, а уж этого ноги мои сейчас хотели меньше всего.
— До заката надо попасть в Кентербери, — ответил парень. — Могу довезти вас дотуда, но я там заночую, а с утреца поверну на Брэмлинг. Если хотите в Лондон, вам лучше там сойти и снова попытать счастья на дороге. Я знаю один старый амбар, где ночь можно скоротать. Приедем–то затемно, так что вам лучше остаться со мной, а по утру двинетесь дальше. Или придется идти по темноте, да только я тамошних дорог не знаю, вам самим придется в оба смотреть.
Доминик кивнула, точно одобрив эти планы, и растянулась на дне повозки. Ферлонг — парень назвался через минуту — больше ничего не говорил, лишь таращился вдаль; казалось, он вполне доволен, что лошадка трусит неспешно. Он достал из кармана жевательного табаку и откусил от плитки. Собрался было снова убрать его в карман, но, поколебавшись, предложил мне, и я робко взял угощение. Мне пока не доводилось пробовать этот деликатес, но я боялся показаться грубым и отказываться не стал. Я впился зубами в плитку и откусил примерно столько же, сколько и он. На вкус оказалось омерзительно — будто я набрал полный рот горелой и острой фруктовой мякоти, только горечь была еще сильнее, и я удивился, как он может жевать эту дрянь с таким наслаждением, не говоря уже о шуме. Я покатал табак во рту: теперь рот наполнился ядовитым соком, чей аромат забил мне все проходы в голове до самых ноздрей, и у меня перехватило дух. Горло у меня сжалось, я не мог даже вздохнуть. Я сипло ртом ловил воздух, зная, что голос у меня на время пропал.