Должен, однако, добавить, что так было не всегда — это началось в конце XVIII века, как раз тогда я достиг пятидесятилетнего возраста и перестал стареть физически. До того я был таким же человеком, как все, хотя всегда чрезвычайно гордился своей внешностью, что нетипично для тех времен, и старался всеми средствами поддерживать здоровье тела и духа, что вошло в моду лишь через сто пятьдесят лет. Припоминаю, что где–то в 1793 или 1794 году я заметил: моя наружность перестала меняться, — что меня чрезвычайно обрадовало, не в последнюю очередь из–за того, что в конце XVIII века просто дожить до такого возраста было делом практически неслыханным. Но к 1810 году это стало меня пугать, поскольку мне следовало выглядеть человеком, приближающимся к семидесяти, а в 1843 году, к столетней годовщине моего рождения, я окончательно понял, что происходит нечто странное. Но я уже научился с этим жить. Я никогда не пытался найти медицинское объяснение тому, что со мною случилось, ибо моим девизом давно уже было: «зачем искушать судьбу?». К тому же я ничуть не похож на этих вымышленных персонажей–долгожителей, что молят о смерти — избавительнице от плена вечной жизни; нескончаемые стенания и причитания «не–мертвых» тоже не для меня. Вообще–то я совершенно счастлив. Я веду деятельную жизнь. Вношу свой вклад в тот мир, где живу. И, возможно, жизнь моя вовсе не будет длится вечно. То, что я прожил 256 лет, вовсе не означает, что я доживу до 257–и. Хотя подозреваю, что доживу.
Но я забегаю вперед больше чем на два с половиной столетия, так что позвольте вернуться к моему отчиму Филиппу, который пережил мою бедную матушку ненадолго и лишь потому, что однажды вечером избил ее так, что она свалилась на пол и больше уже не встала: изо рта и левого уха у нее текла кровь. Мне тогда исполнилось пятнадцать. Проследив, чтобы ей устроили приличные похороны, а Филиппа за это преступление арестовали и казнили, я вместе с малышом Тома в поисках счастья покинул Париж.
И вот так я, пятнадцатилетний мальчик, что путешествовал из Кале в Дувр со своим сводным братом, встретил Доминик Совэ, мою первую истинную любовь, девушку, с которой не сравнится ни одна из моих последующих девятнадцати жен и девятисот любовниц.
Глава 2
ВСТРЕЧА С ДОМИНИК
Не раз доводилось мне слышать утверждение, будто человек никогда не забывает свою первую любовь — благодаря одной лишь новизне эмоций память о ней навсегда сохраняется в глубине любого сердца, кроме самых ожесточившихся. Это вполне естественно для обычного человека, у которого за всю жизнь было, возможно, с дюжину любовниц и одна, от силы две жены, однако несколько сложнее для того, кто прожил так долго, как я. Признаться, я уже успел забыть имена и облик сотен женщин, связями с которыми когда–то наслаждался, и в лучшем случае могу припомнить четырнадцать или пятнадцать из своих жен, но Доминик запечатлелась в моей памяти, как символ того, что мое детство осталось позади и началась новая жизнь.
Судно, шедшее из Кале в Дувр, было переполненным и грязным — и никакой возможности укрыться от застарелого зловония мочи, пота и дохлой рыбы. Но я радовался уже тому, что несколькими днями ранее своими глазами увидел казнь отчима. Укрывшись в небольшой толпе, я отчаянно желал, чтобы в тот миг, когда голова его опустится на плаху, он посмотрел в мою сторону, — и он действительно меня заметил; в тот краткий миг, когда взгляды наши встретились, я испугался, что от страха он не узнает меня. Хотя по спине у меня бежали мурашки, я был доволен, что он сейчас умрет. И на все последующие века запомнил я, как топор опустился на его шею, — стремительное падение лезвия, вздох толпы, к которому примешались одобрительные возгласы, и то, как шумно блевал какой–то парень. Помню, лет в 115 мне довелось услышать, как Чарлз Диккенс читает выдержки из своего романа, в котором описывалась сцена гильотинирования, и я не выдержал и ушел: столь гнетущими были воспоминания о том дне, веком раньше, столь ужасна была память об отчиме, улыбнувшемся мне за секунду до смерти, хотя и гильотину–то ввели только во времена Революции, лет на тридцать позже. Я помню, каким холодным взглядом пригвоздил меня прославленный романист, быть может, решив, что я осуждаю его произведение или нахожу его скучным, что было никак не возможно.