Между прочим, самодельная мечта, которую два года назад собственноручно смастерил на своем заднем дворе мистер Баффало, чуть было не отучила деда от давней привычки – он был верен ей с девятнадцатилетнего возраста. Дед жевал табак. Когда он в первый раз повернул голову, чтобы сплюнуть на ходу машины, мы на заднем сиденье поняли, что произойдет, только когда оно уже произошло. Потому что как нам было понять? Никто из нас прежде не ездил на автомобиле (это случилось в самую первую поездку) на дистанцию большую, чем от гаража и до дворовых ворот, не говоря уже о скорости в пятнадцать миль в час (тут надо сказать вот что: когда скорость была десять миль, Бун неизменно говорил, что двадцать, а когда двадцать, неизменно говорил сорок; мы обнаружили в нескольких милях от города прямой участок дороги примерно в полмили длиной, машина развивала там скорость в двадцать пять миль, и я сам слышал, как Бун рассказывал кружку мужчин на городской площади, что автомобиль шел со скоростью в шестьдесят миль; это было еще до того, как он узнал, что мы знаем, что штука на приборной доске, с виду вроде манометра, на самом деле спидометр) – как же нам было понять? К тому же остальные просто не обратили бы на это внимания; все мы были в очках, и пыльниках, и вуалях, и будь даже пыльники новые, где это сказано, что одно коричневое пятно или подтек хуже другого и что раз они называются пыльниками, значит, и принимать на себя должны одну только пыль? Может, так случилось потому, что бабушка сидела с левой стороны, за спиною деда (в те времена водительское место было справа, как в двуколке; даже Генри Форд [10], человек не менее прозорливый, чем дед, и тот не предвидел, что в будущем руль окажется слева). Она тут же сказала Буну:
– Остановись, – и застыла, не рассерженная, а холодно, непреклонно негодующая и оскорбленная. Ей было тогда за пятьдесят (а когда они с дедом обвенчались, было пятнадцать), и все пятьдесят она прожила в уверенности, что существо мужского пола, не говоря уже – собственный муж, так же не может плюнуть ей в лицо, как, скажем, Бун, подъезжая к повороту, не может не дать сигнала. Даже не шевельнув рукой, не стерев плевка, она сказала, ни к кому не обращаясь: – Отвезите меня домой.
– Ну, Сара, – сказал дед. – Ну, Сара. – Он выкинул табак и вынул из другого кармана чистый носовой платок, но бабушка даже не дотронулась до него. Бун собрался было вылезти из машины, и зайти в дом, видный с дороги, и попросить ведро с водой, мыло и полотенце, но бабушка и от этого отказалась.
– Не трогайте меня, – сказала она. – Отвезите домой. – И мы поехали, и на одном из стекол бабушкиных очков, и ниже, па щеке, подсыхал длинный коричневый подтек, хотя мама все время предлагала поплевать на свой носовой платок и стереть его. – Оставь меня в покое, Элисон, – повторяла бабушка.
А маме – нет, маме табак не мешал. Во всяком случае, в машине. Может, дело было именно в этом. Но все чаще и чаще в то лето сзади сидели только мама, и я с братьями, и тетушка Кэлли, и кто-нибудь из соседских ребятишек и лицо у мамы горело, и сияло, и было счастливое, как у девчонки. Она изобрела нечто вроде щита на ручке или большого, легкого веера, и заслоняла нас почти с такой же быстротой, с какой дед поворачивал голову. И теперь он опять мог жевать табак, мама всегда была настороже и наготове со своей заслонкой, да и все мы стали очень проворные, так что дед еще не успевал подумать, что ему надо повернуть голову налево и сплюнуть, а мама уже подымала заслонку, и все мы на заднем сиденье отклонялись вправо, точно были нанизаны на проволоку, и это при постоянной скорости в двадцать – двадцать пять миль в час, потому что тем летом в Джефферсоне появилось еще два автомобиля; они как бы сами утрамбовали и сгладили дороги задолго до того, как вложенные в них деньги стали требовать дорог еще более гладких.