Но она отказалась выйти. Так что мы с Буном поужинали вдвоем. Лицо у него все еще было перекошено. Он жевал, как жует мясорубка: не то чтобы охотно или неохотно, а просто потому, что в нее заложили мясо. Немного погодя я сказал:
– Может, он просто в Арканзас пешком пошел. Он сегодня не один раз говорил, что давно был бы там, если бы ему не помешали.
– А как же, – сказал Бун. – Просто пошел пешочком место судомойки ей подыскать. А может, он тоже исправился и теперь они оба попрут прямиком на небо и ни в Арканзасе, ни в другом каком месте задерживаться не станут, а он, может, просто забежал вперед разведать, как бы им незаметно Мемфис проскочить. – Но пора было идти. Я-то уже минуты две видел подол ее платья за дверью, а теперь и официант вошел.
– Два-ноль-восемь, сэр, – сказал он. – Только что прогудел у переезда на первой миле.
Так что мы направились к вокзалу – он был совсем рядом, – все трое в добром согласии, как и полагается людям, нашедшим ночлег в одной гостинице. Я хочу сказать, что мы – они – больше не ссорились; мы – они – могли бы даже мирно разговаривать, беседовать о пустяках. То есть Эверби могла бы, но только если бы Бун заговорил первый. Совсем рядом: надо было всего лишь перейти через пути, и вот она, платформа, и уже показался поезд, и оба они (Бун и Эверби) шли, как бы скованные вместе и в то же время далекие, шли отчужденные, но неразрывно связанные, разъединенные, но неразлучимые ничем, а тем более этим, как считал Бун, капризом: он (Бун), несмотря на свой возраст, был ничуть не старше меня и даже не ведал, что женщинам не более свойственны капризы, чем колебания, или иллюзии, или неполадки с предстательной железой; поезд, паровоз миновал нас, обдав свистящим громом, искрами, летевшими от тормозных колодок; состав, длинный, бесконечный, особо скорый экспресс – багажные вагоны, вагон для курящих, где половина выделена для негров, сидячие вагоны, бесконечные пульмановские и в заключение вагон-ресторан – постепенно замедлял ход; это и был поезд Сэма Колдуэлла, и если Эверби и Отис путешествовали до Паршема в служебном вагоне товарняка, то мисс Реба, безусловно, ехала в салон-вагоне, если не в личном вагоне президента; поезд наконец остановился, но ни одна дверь не открылась, не показался ни один носильщик в белой куртке или проводник, хотя Сэм, конечно же, должен был высматривать нас; и вдруг Бун сказал:
– Черт. В курительном, – и бросился бежать. И тут мы тоже их увидели, далеко впереди: Сэм Колдуэлл, в форме, стоя на шлаке, помогал слезть мисс Ребе, а за ней спрыгнула еще одна женщина, и совсем не из курительного, а из негритянской половины; поезд (это был экспресс до Вашингтона и Нью-Йорка, особо скорый, мягко мчавший в роскошной отъединенности по земному шару богатых дам в бриллиантах и мужчин с долларовыми сигарами во рту) снова тронулся, так что Сэм только успел помахать нам со ступеньки, а поезд между тем все уменьшался, удаляясь к востоку, испуская короткие стаккато пара и протяжные гудки, и наконец мы увидели два удаляющихся красных огонька-близнеца, а на шлаке среди саквояжей и сумок остались две женщины – мисс Реба, решительная, красивая, шикарная, и Минни, страшная как смерть.
– У нас беда. – сказала мисс Реба. – Где гостиница? – Мы повели их в гостиницу. Внутри, в освещенном вестибюле, мы лучше разглядели Минни. Она была страшна не как смерть. Смерть означает покой. Ее же сосредоточенное, озабоченное лицо и сжатые губы не сулили покоя ни ей и никому другому. Вошел управляющий. – Я – миссис Бинфорд, – сказала мисс Реба. – Вы получили мою телеграмму насчет лишней кровати для горничной в моем номере?
– Да, миссис Бинфорд, – сказал управляющий. – Но у нас слугам отведены специальные помещения с отдельной столовой…
– Ну и на здоровье, – сказала мисс Реба. – А я хочу положить ее у себя в номере. Она мне нужна. Мы подождем в гостиной, пока вы это улаживаете. Как туда пройти? – Но она уже и сама увидела, как туда пройти, и мы пошли за ней в дамскую гостиную. – Где он? – спросила она.
– Кто он? – спросила Эверби.