– Ты сказал какое-то другое. – Я чувствовал, что. он смотрит на меня. – Ты назвал ее Эверби. – Я чувствовал, что он продолжает смотреть на меня. – Ее так зовут? – Я чувствовал, что он все еще смотрит на меня. – Значит, она назвала тебе свое настоящее имя? – Затем сказал, совсем тихо: – Будь я проклят, – и я сквозь веки увидел, что в комнате стало темно, потом заскрипела кровать, как, сколько я себя помню, под его махиной скрипели все кровати, когда мне случалось спать с ним в одной комнате: раз или два дома, когда уезжал отец и Бун ночевал у нас, чтобы маме не было страшно, и потом у мисс Болленбо две ночи назад, и прошлой ночью в Мемфисе, только нет, я вспомнил, что ночевал в Мемфисе не с ним, а с Отисом.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной ночи, – сказал я.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
И вот уже было утро, было завтра: день, которому предстояло увидеть меня жокеем на моих первых настоящих скачках (выиграв их, я дал бы возможность вернуться домой Буну, и Неду – и, разумеется, себе тоже, но я-то был в безопасности, мне ничто не грозило, я же мальчишка, и к тому же Прист, их родная кровь, – не с почетом, конечно, и даже не безнаказанно, но все же возвратиться); день, к которому вели все уловки, и барахтанья, и хитрости, и жульничества (и другие, мне пока еще неведомые преступления, воспоследовавшие, – ладно, оказавшиеся следствием бесхитростного и, в общем, непредумышленного и в каком-то смысле даже невинного похищения дедова автомобиля) – тот день наступил.
– Значит, она назвала тебе свое настоящее имя, – сказал Бун. Потому что, сам понимаешь, отпираться было поздно: накануне ночью в полусне я проговорился.
– Да, – сказал я и тут же понял, что это прямая ложь: она не только не назвала, но даже и не знала, что я знаю и с той воскресной ночи зову ее про себя Эверби. Но было слишком поздно. – Дай мне слово, – сказал я. – Не ей, а мне. Дай слово. Никогда вслух не называть ее так, пока она сама тебе не скажет.
– Даю, – сказал он. – Пока что я никогда тебе не врал. Ну, не врал по-настоящему. В общем, никогда… Ладно, – сказал он. – Даю. – Потом повторил, как прошлой ночью, тихо, даже испуганно: – Будь я проклят!
Моя одежда – блуза, носки, и белье, и ездовой носок лежали на стуле по ту сторону двери, аккуратно сложенные, выстиранные и выглаженные. Бун передал их мне.
– Ну, раз у тебя вся одежка чистая, придется и самому еще раз помыться.
– Ты уже заставил меня мыться в субботу.
– В субботу мы всю ночь в дороге были. – сказал он. – В Мемфис только в воскресенье приехали.
– Ну хорошо, в воскресенье.
– А сегодня вторник, – сказал он. – Два дня прошло.
– Один, – сказал я. – Две ночи, но день один.
– С тех пор ты все время в дороге, – сказал Бун. – Значит, на тебе два слоя грязи.
– Но уже почти семь, – сказал я. – Мы и без того опаздываем к завтраку.
– Все-таки сперва помойся, – сказал он.
– Мне надо поскорей одеться и поблагодарить Эверби за то, что она все выстирала.
– Сперва помойся, – сказал Бун.
– Повязка намокнет.
– Заложи руку за шею. Шею-то ты все равно мыть не станешь, – сказал Бун.
– А ты сам почему не моешься? – сказал я.
– Разговор о тебе, не обо мне.
Пришлось пойти в ванную, и помыться, и опять одеться, и только тогда мы спустились в ресторан. И Нед оказался прав. Накануне вечером там был только один стол и только один его конец был прибран и накрыт для нас. Теперь в ресторане было не то семь, не то восемь человек, всё мужчины (заметь, не приезжие, не чужаки; мы их не знали только потому, что сами были нездешние. Никто из них не вылез из пульмановского вагона, не носил шелкового белья, не курил апманских сигар; мы не открыли в середине мая паршемский международный зимний спортивный сезон. Кое-кто был в комбинезоне, все, кроме одного, без галстуков – в общем, люди вроде нас, с той разницей, что они-то были здешние, с теми же пристрастиями, и надеждами, и говором, и все, в том числе и Бутч, держались за наше неотъемлемое, вписанное в конституцию право на свободное волеизъявление и частную инициативу – без этого наша страна не была бы тем, чем стала, – то есть на устройство состязаний между двумя местными лошадьми; если бы какое-нибудь общество или частное лицо, пусть даже из соседнего окрyгa, попыталось вмешаться, или внести изменения, или запретить скачки, или просто принять в них участие иным способом, чем ставкой на одну из лошадей, мы все, болельщики за ту пли другую лошадь, встали бы, как один, и дали бы ему отпор). В ресторане был официант, и, кроме того, я увидел в вертящейся двери служанку, вернее, ее спину, она шла не то в буфетную, не то в кухню, а за нашим столом двое мужчин (один из них при галстуке) разговаривали с Буном и мисс Ребой. Эверби с ними не было, и на миг, на секунду передо мной возникла страшная картина – вдруг Бутч, наконец, подстерег ее и насильно увел, может быть, напал из засады в коридоре, когда она несла стул с моей выстиранной одеждой к дверям комнаты, где спали мы с Буном. Но только на секунду и слишком неправдоподобная: раз Эверби стирала мои вещи прошлой ночью, она, возможно, наверняка стирала допоздна и свои, а может, и мисс Ребины и сейчас все еще спит… Я подошел к Столу, и один из мужчин спросил:
– Это и есть жокей? Скорей похоже – вы готовили парнишку в кулачные бойцы.
– Угадали, – сказал Бун и, когда я уселся за стол, придвинул ко мне тарелку с ветчиной, а мисс Реба придвинула яйца и овсянку. – Он ел вчера горох и порезался.
– Хо-хо, – сказал тот. – Что ж, груз у лошади на этот раз будет полегче.
– Еще бы, – сказал Бун. – Разве что он наглотается ножей, и вилок, и ложек, когда мы зазеваемся, и съест на закуску каминную решетку.
– Хо-хо, – сказал тот. – Кто помнит, как эта лошадь бежала в прошлом году, тот знает – одна убавка груза ей не поможет, тут еще много кое-чего нужно. Но это, надо думать, ваш секрет?
– Вот-вот, – сказал Бун; он опять взялся за еду. – Когда бы и не было секрета, мы все равно прикинулись бы, будто есть.
– Хо-хо, – снова сказал тот. Он и второй встали. – Ладно, все равно желаю удачи. Вашей лошади хоть удачи желай, хоть убавляй груз – прок один. – Вошла служанка и поставила передо мной стакан молока и блюдо с теплыми булочками. Это была Минни в чистом переднике и чепце – мисс Реба не то дала ее взаймы, не то сдала внаем гостинице, – и лицо у нее по-прежнему было ограбленное и непрощающее, но спокойное, утихшее; наверное, она отдохнула, даже поспала, хотя все еще никому ничего не простила. Незнакомые мужчины ушли.
– Понятно? – сказала мисс Реба в пространство. – Так что нам теперь не хватает самой малости – призовой лошади и миллиона долларов, чтоб поставить на нее.
– Вы в воскресенье вечером слушали Неда, – сказал Бун. – И поверили ему. Захотели поверить и поверили. А я дело другое. Когда эта вонючая машина пропала и у нас только лошадь и осталась, я хоть тресни, а должен был поверить.
– Ладно, – сказала мисс Реба. – Уймись.
– И ты тоже перестань с ума сходить, – сказал он мне. – Она просто пошла на станцию посмотреть, авось собаки опять сцапали Отиса ночью и Нед привел его к поезду. Так она объяснила…
– Значит, Нед его нашел? – спросил я.
– Нет, – сказал Бун. – Нед сейчас на кухне. Спроси у него сам. Так она объяснила. Да. Так что, пожалуй, у тебя есть от чего сходить с ума. Мисс Реба убрала с твоей дороги того типа с бляхой, но другой тип – как его, Колдуэлл, что ли, – проехал нынче утром на этом поезде…
– Что ты такое городишь? – спросила мисс Реба.
– Ничего не горожу, – сказал Бун. – Мне теперь городить пи к чему. Я с этим покончил. Тип с бляхой и тот в пульмановской фуражке теперь соперники Люция. – Но я уже встал из-за стола, потому что знал, где ее искать.
– И это весь твой завтрак? – спросила мисс Реба.
– Не трогайте его, – сказал Бун. – Он влюбился. – Я прошел через вестибюль. Может быть, Нед был прав, и для конских скачек только и нужно, что два коня, у которых нет других дел, кроме скачек, и чтобы этих коней разделяло не больше десяти миль, и тогда сам воздух разнесет новость. Но в дамскую гостиную она еще не проникла. Наверное, говоря – слезы к лицу Эверби, я имел в виду, что она такая большая и поэтому могла позволить себе разливаться в слезах, сколько ей требовалось, и для всех этих слез хватало места, и они успевали высохнуть, не размазавшись. Она сидела одна в дамской гостиной и опять плакала, в третий, нет, в четвертый раз, считая две воскресных ночи. Так что даже хотелось спросить – почему. То есть – ее же никто не заставлял ехать с нами, она могла вернуться в Мемфис любым проходящим поездом. Но она была здесь, значит, ей этого хотелось. Но с нашего приезда в Паршем она плакала уже второй раз. То есть – пусть у нее запас слез и сверх положенного, все равно не так уж он велик, чтобы столько расходовать на Отиса. Поэтому я сказал: