Выбрать главу

Однажды, чем-то встревоженный, отошел от стоянки. Кто-то лохматый метнулся к нему из-за ствола и облапил сзади. И рухнул, подмяв под себя. Огромный бурый медведь-шатун с рассеченной головой лежал на Якове, а над ним стоял Савка. Помог он Якову выбраться из-под туши.

— Не шмякнул он тебя, атаман?

— Зашиб малость. Не забуду руки твоей, Савка, — пикнуть зверю не дал. Век не забуду.

Сбежались ратники. Савка отошел и принялся свежевать зверя.

Яков тряхнул головой и подмигнул Омеле:

— Хочешь, мы тебя над Югрой князем посадим?

— Ни к чему, — огрызнулся Омеля.

— И правда, ни к чему. Проешь все царство за один прием.

Омеля покраснел, губы его скривились.

— Не тароват, говоришь! Едой попрекаешь? — он двинулся вдруг на Якова.

Тот улыбался.

Омеля мрачно огляделся вокруг.

— Уйду!

Первый раз увидели воины этого добродушного детину в такой ярости. И с чего? С шутки рассвирепел.

«Самое время не дать ему остыть, — смекнул Савка, — самое время».

На стоянке, будто ненароком, он бросил ему:

— Замыслил что-то атаман. Ласков стал. Неспроста.

Омеля молчал. Савка не знал, с чего начать разговор.

Вздохнул, потеребил бороду.

— Я бы на твоем месте не простил обиды, — снова начал он. — Яков думает, что мы без него пропадем. Да не пропадем! Дорога теперь известная.

Омеля обхватил колени и сидел не двигаясь.

— А что Яков супротив тебя? — пел Савка. — Да ничто. А тайга — она все укроет.

Омеля удивленно покосился на Савку, поморгал светлыми ресницами.

— Ты о чем это?

— Тайга, говорю, все укроет.

— Укроет…

Омеля насупился, потер лоб грязной рукавицей. Спокойно спросил:

— Ты вроде бы про смертоубийство?

Савка похолодел. Он увидел, как поджались у Омели губы. Непонятно устроена у него голова: вычудит такое, чего не ждешь.

— Какое смертоубийство? — заюлил Савка. — Перекрестись, Омеля. Я говорю, — тайга — она страшная, все пропасть можем. Придумаешь — смертоубийство! — И задом, задом попятился от Омели. Тот провожал его тяжелым подозрительным взглядом.

«Пошто он мне про обиды толкует? — соображал Омеля. — Со своей корыстью толкует? Тайга— она все укроет… Не добро у него на уме…»

Трое ушкуйников ушли по следу лосиного стада и не вернулись. Ждали их день — и двинулись дальше.

Пал мороз, обжигавший горло и легкие. Воздух шуршал при дыхании.

Под снегом и льдом была топь. На широких сугробах-кочках стояли чахлые промерзшие сосенки. По сосенке на каждой кочке.

Молодой ратник, протаптывавший путь, вдруг взмахнул руками и провалился под снег. Он барахтался в черной жиже, она дымилась белым густым паром и расползалась, съедая снег. Ушкуйники отступали.

Ратнику бросили вывороченную сосенку. Он не мог ухватиться за нее побелевшими пальцами, вцепился зубами. Глаза у него были желтыми и безумными.

Он окунался в топь без крика. Вода подернулась ледком, а под ним колыхались белые пузыри.

Теплые ключи!

Ушкуйники уходили от этого места торопливо, не чувствуя усталости. Пока не пала ночь.

А с нею пришел страх, от которого немели плечи и мутился разум.

На кочках горели маленькие костерки, и люди жались друг к другу — только бы не уснуть, только бы не уснуть.

Савку знобило. Он сжался в комок, чтобы сохранить тепло. Завел непутевый атаман. Никому не выйти из этой пустыни, нет ей конца; Так пусть сперва сам хлебнет черной водицы. Сейчас людям только шепни, взбудоражь их — разорвут Якова. Но Савка медлил. Слипались веки.

Виделось ему, будто в сенокосный зной, разомлев от работы и жара, прилег он под копной у дороги. А сынок Тишата поднес к его губам жбан с ледяным квасом. У Тишаты облупленный от загара нос и широкие, как у матери, белые зубы. Он смеется, квас пахнет сухими цветами хмеля. Савка силится улыбнуться и не может. Лень и дремота растекаются по телу.

Как в маленькой ямке сжались маленькие люди, а над ними опрокинулось огромное звездное небо и тишина. Ужас и трепет проникали в сердце от этой огромности мира и беспредельного холодного безмолвия.

Яков запел молитву. Он был похож на колдуна, на призрак — у сиротливого костерка, с возведенными к небу руками. Ушкуйники, охваченные глубоким чувством торжественности и одиночества, глухо повторяли его слова. Они стояли на кочках у маленьких кострищ, закутанные до носов. Это была странная молитва — христианскому богу и водяному, взявшим в жертву белозубого ратника, звездам и смерти, безмолвию и далеким новгородским людишкам, спавшим в тепле.