Выбрать главу

Так приятно и безмятежно протекали дни. Город в самом деле был очарователен. Хотя Лаэрте накануне отъезда с полной искренностью обещал матери писать, он даже не вспоминал ни о фазенде, ни о семье, ни о бедном Салустио… Однажды, когда по какой-то ассоциации он все же вспомнил о своем друге детства, ему показался смешным пыл, с которым он защищал молодого негра, когда того перевели в зензалу, где господствовала жестокая плетка Симона. Все это осталось там, далеко, и потеряло в его жизни всякое значение. С глаз долой – из сердца вон.

Лаэрте уже совершенно освоился в Сан-Пауло, где к тому времени насчитывалось пятьдесят тысяч жителей; ему стали близки улицы и площади города.

Как-то в ясный, безоблачный воскресный день он после обеда вышел из дому и направился к площади Кармо. Там между церковью и казармой находился пустырь, где мальчишки играли в петеку.[24]

Он дошел до оврага, которым заканчивался пустырь, и стал смотреть вдаль на нежащиеся под мягкими лучами солнца луга, за которыми поблескивали воды реки. Он увидел газгольдер, который в отдалении показался ему меньше, чем был на самом деле, и пыльную дорогу в Браз, на которой мелькали человеческие фигурки. Его ввел в искушение вид острова Любви, где угадывались парочки, прогуливавшиеся в тени деревьев. Он решил отправиться туда.

По каменной лестнице Лаэрте спустился вниз. В гору с трудом поднимался шарабан; лошадь то и дело оступалась на каменистой дороге. И тогда он вспомнил об извозчике Касапаве, который так грубо с ним обошелся. Он еще сведет с ним счеты…

Через несколько шагов Лаэрте остановился, привлеченный необычайным зрелищем. К одному из домов сбежались мальчишки. Из окна кто-то обстреливал улицу глиняными шариками. Видимо, у входа происходила схватка. Лаэрте пришлось укрыться в дверях соседней лавчонки. Там старая негритянка в большой соломенной шляпе, вынув изо рта трубку и сплюнув на целую брасу, рассказала юноше, в чем дело. Оказывается, это зрелище повторялось довольно часто…

Виной всему был Матрака; давно живя в этом домике, он постепенно превратил его в крепость. В окнах не было стекол, и они казались похожими на бойницы. Краска на фасаде облупилась, и штукатурка во многих местах была отбита. В оконце над дверью виднелась железная решетка с загнутыми наружу прутьями. Отсюда Матрака в длинном балахоне с капюшоном переругивался с прохожими. Многие знали сумасшедшего и не обращали внимания на оскорбления. Но с мальчишками дело обстояло иначе; Матрака часами изощрялся в брани, а потом начинались настоящие побоища, в которых обе стороны доходили до остервенения.

Каждый день, хорошенько позавтракав, Матрака высовывался из окна и начинал задирать прохожих. Напуганные соседи прятались и запирались в домах. Немного погодя на улице показывался какой-нибудь мальчишка.

– Эй ты, вшивый, куда идешь?

– Сам ты вшивый дьявол!

– Смотри, я тебе уши оторву!

– А ну, попробуй оторви!..

Бац! Мальчишка не успевал закончить фразу, как глиняный шарик, выпущенный из рогатки, расплющивал ему нос. Это был сигнал тревоги. Потерпевший засовывал два пальца в рот и начинал свистеть, как одержимый. Тогда от рынка, из соседних улиц сбегались ребята в боевой готовности, тряся карманами, полными камней. Матрака, со своей стороны, видимо, устроил у себя в доме целый арсенал рогаток и пращей, обзавелся запасом глиняных шариков, обожженных на плите очага, и камней всех размеров. Кроме того, на случай, если неприятель попробует атаковать его редут, у Матраки были приготовлены трубки с крупным песком, который он был готов обрушить на головы врагов. Поговаривали и о котлах с кипятком, о тазах с маслом, о мешках с негашеной известью.

Борьба носила ожесточенный характер. Отовсюду слышались звуки труб, командные кличи, крики и стоны. Нападающие то героически шли на штурм, то с плачем отступали, утирая лицо подолом рубашки. Матрака, не обращая внимания на град камней, стоял на коленях за выступом окна и неторопливо, как испытанный в боях солдат, наносил из рогатки точные удары по противнику. Только и слышалось: «бац, бац, бац»… При каждом попадании раздавался крик – это означало, что один из атакующих выведен из строя. Но его тут же сменяли другие, словно выраставшие из-под земли.

Такие схватки всегда заканчивались вмешательством родителей, которые требовали у Матраки удовлетворения. Мужчины и женщины, оживленно жестикулируя, толпились перед дверью его дома.

– Ты чуть не убил моего сына…

– Позови стекольщика!

– Это тебе так не пройдет!

– Мы будем жаловаться епископу!

Вскоре перебранка усиливалась.

– А ну-ка выйди – повтори это здесь, на улице!

– Трус!

– Матрака, Матрака!

И снова начинала действовать рогатка: бац, бац, бац!..

Толпа жалобщиков в облаке пыли, среди взрывов глиняных снарядов, которые разбивались о широкие камни мостовой, совершала стратегическое отступление.

Вот почему прохожие предпочитали обходить эту улицу. а соседи жили в постоянном страхе. В полицию без конца поступали жалобы, но советнику Фуртадо, ходившему всегда в строгом черном сюртуке и длинных парусиновых штанах, подобные проделки, видимо, приходились по вкусу, и он отвечал пострадавшим:

– Мне нравится Матрака. Он мешает дворянчикам и купчикам таскаться каждый день на мост Кармо и пялить глаза на прачек, полощущих в реке белье.

В отместку эта «чистая публика», любящая такие буколические картинки, писала на советника Фуртадо доносы. Доходили даже до обвинений, что советник – ох, ужас! – не носит кальсон… Господи Иисусе Христе! И лавочница-негритянка, рассказывая все это Лаэрте, возмущенно крестила себя трубкой, словно увидела нечистого во плоти.

* * *

Начало смеркаться, стало прохладней. Лаэрте решил вернуться домой. Дона Синьяра была во дворе – кормила маисом кур; дядя ушел в гости. Пустой дом показался юноше огромным и печальным, его охватила какая-то непонятная грусть. Он повесил шляпу на вешалку и поднялся к себе. Как всегда, войдя в комнату, снял пиджак, подошел к столу. На аккуратно разложенных бумагах он нашел письмо. Оно было от матери. Лаэрте сразу узнал ее закругленный, старомодный почерк – почерк человека, который после окончания школы редко брался за перо…

– Бедная мама!..

Он хотел прочитать письмо, но уже стемнело. Подошел к окну, однако и там было совсем темно. При свете луны улица казалась голубой и над ней еще отчетливее выделялись темные крыши домов. Продавец воды, везя на двухколесной тележке бочку, медленно спускался по мостовой. Отовсюду из окон, облокотившись на подоконник, выглядывали девушки.

– Бедная мама!..

Лаэрте зажег газовый рожок. Письмо было написано на той самой бумаге, которую мать обычно хранила за распятием. Этими бледными, порыжевшими чернилами отец, сидя на веранде, каждый вечер делал записи по хозяйству. Юноше представился далекий нежный образ доны Аны. Она, должно быть, писала это письмо вечером, после кофе, на неубранном столе, в то время как отец, сидя в качалке, просматривал «Провинсию», а Симон отчитывался о работе за день. В эти минуты мать, обмакнув перо и подняв глаза в поисках нужной фразы, должно быть, жаловалась:

– Господи, я уже ничего не соображаю…

И прислушивалась, как в тишине гостиной били часы. Сколько трудов стоило ей это письмо!..

«Сын мой! Мы все, благодарение богу, здоровы. Я тебе как-то написала письмо, да не было оказии в город, так и не отослала…»

Лаэрте почувствовал комок в горле и не мог больше читать. Он положил голову на руки и задумался. В комнату вошла служанка с тазом теплой воды для мытья ног и поставила его около постели.

– Ньоньо[25] нездоровится?

– Нет, Розинья, ничего.

Невольница вышла на цыпочках. Немного погодя Лаэрте услышал тяжелые шаги доны Синьяры, поднимавшейся по лестнице. Она осторожно приоткрыла дверь и заглянула в комнату.

– Что с тобой, Лаэрте?

– Ничего, тетя.

– Но ты…

Он неожиданно разрыдался.

вернуться

24

Петека – твердый кожаный мячик. Петёкой перекидываются с помощью круглых ракеток (без ручки), с натянутой, как на бубне, кожей.

вернуться

25

Ньоньо – сокращенное от «синьозиньо».