Выбрать главу

Аллен так толком никогда и не помнил, чем же болен его отец. Он старался честно делать, что мог, исполнял мамины поручения, а по ночам ревел от бессилия. У болезней менялись названия, врачи кивали друг другу головами, забирали мамины деньги и уходили прочь, а отец оставался, и характер его с каждым днем менялся к худшему. Он стал злым, раздражительным, смех его исчез, взамен появились новые интонации – ворчливые и даже истеричные. Особенно плохо все стало, когда у него начали гнить гениталии. Аллен, пару раз помогавший отца подмывать, с ужасом смотрел, пытаясь осмыслить, как этот орган, зачавший шестнадцать лет назад его жизнь, превратился в такое красное склизкое чудовище. Запах в комнате стоял невыносимый. Отец лежал в гостиной, а Аллен с Еленой Августиной ютились вдвоем в Алленовой комнате, чтобы на первый же зов больного мчаться к нему – не важно, подать ему книгу или просто поправить одеяло, что он мог бы сделать и сам, но предпочитал погонять других. Мать, конечно, старалась Аллена по мере сил от грязной работы освобождать; но самое плохое началось, когда отец начал ее изводить. Он кричал на нее, обзывал последними словами, а однажды, когда Елена подала ему подгоревшую картошку, швырнул тарелку ей в лицо – и попал. Руки у него все еще оставались сильными, а глаз – острым; и когда Елена, содрогаясь от слез, пошла на кухню отмывать сальные пятна, Аллен, белый от ярости, явился в комнату отца со стиснутыми кулаками и попытался сказать речь. Начиналась она словами «Отец, да как ты можешь…», а чем кончалась по замыслу автора – не узнал никто и никогда, потому что отец, скривившись, запустил в заступника своей «уткой» – мочесборником, и тоже попал. Так они вдвоем с матерью плакали на кухне, сжимая друг друга в объятиях, и Аллен, кусая губы, выдавливал страшные слова, выплевывая их, как кипяток: «Я его ненавижу… Ненавижу… Я его сейчас убью…» И под яростные крики больного из спальни, требовавшего принести ему нормальный завтрак и подать, чума побери, эту треклятую «утку» обратно, мама гладила сына по голове трясущейся рукой и успокаивала: «Потерпи, сынок, потерпи, не говори так… Все будет хорошо, вот увидишь… Это не он – это его болезнь в нем говорит…»

За полтора года от превращения любимого отца в какое-то домашнее чудовище Аллен едва не растерял все отцовские дары – легкий характер, ощущение себя своим и любимым в большом мире, умение радоваться просто так, нипочему. И кто осудит его, когда на семнадцатом году жизни он попросту сбежал с поста, уехал учиться в столицу, к брату, бросив отца – и оставив маму наедине со своей бедой?.. Кто осудит его, кто об этом узнает – да так ли уж важно кто, если Господь все видит и сам…

И когда через полгода после сыновнего «побега» Даниэль Персиваль Августин наконец умер, отмучившись положенный срок, Аллен приехал с братом на похороны и в гробу узнал своего отца, силача с золотой бородой, который учил его сидеть на лошади, подкидывал на руках и сделал ему первый в его жизни меч. Родные черты, искаженные болезнью и тоской, после смерти разгладились, и отец лежал в гробу спокойный, сильный и всезнающий, каким ему и надлежит быть, и все вернулось на круги своя – только поздно, поздно… «Сеется в тлении, восстает в нетлении», – мерно говорил священник, и Аллен не мог держать свечу, так у него тряслись руки, и он плакал, как никогда еще в жизни, и Роберт держал у него свою добрую руку на плече…

Потом, на кладбище, когда на могилу уже установили крест, Елена Августина, держась за локоть незаменимого Роберта, бледно улыбнулась сыну и сделала неудачную по-I пытку пошутить: «Аллен, у кого нос краснее – у меня или у тебя?» «Зато я больше платков насморкал», – столь же неудачно парировал Аллен, хватаясь за могильную оградку… «Папа, папа, прости меня, я тебя люблю», – все время думал он, наливая на поминках стакан за стаканом, и в итоге напился страшно, как еще никогда в жизни, и брат на руках тащил его до кровати.

Иногда после Аллену снился отец – но никогда не больным и слабым, а золотоволосым великаном, подкидывающим его на сгибе правой руки… Чувство вины, вот что это такое, думал он, просыпаясь и глядя в потолок. Но от того же отца Аллену достался слишком легкий и радостный характер, чтобы это чувство заслоняло от него солнечный свет, и, вставая с постели к новому дню, он давал своей памяти неосознанный приказ – забыть! «Ничего этого нет. Я тот, кто я есть, и у меня есть брат, мама и отличные друзья».

И отец…

…Его отец, увечный, увечный и беспомощный, как тогда, приподнялся на алом парчовом ложе. Запах смерти и болезни, такой знакомый, стоял в этом зале так же ощутимо, как некогда в маленькой квартирке в запредельном городе Дольске. Его отец приподнялся на ложе, и взгляд его был кроток и исполнен страдания.

– Вы пришли. С чем на этот раз?

Голос его был совсем другим. Этого голоса Аллен ни за что на свете не спутал бы с тем, позабытым. Увечный Король улыбнулся им, и Аллен понял, что он добр и мудр.

– Мы принесли лекарство для вас, мой Король. И пришли те, кто наложит его на вас. – Старый рыцарь опустил блюдо на каменный пол.

– Я не хотел, чтобы ты делал это, верный слуга. Я запретил тебе. Ты же нарушил мой запрет – вот уже девятый раз. Жива ли та девица, что приходила ко мне?

– Мой Король, покарайте меня как захотите, едва восстанете с ложа болезни. Я приму от вас и смерть, я не хотел лишь клятвопреступления. Девица та мертва, но сейчас она уже поет в радости с ангелами Божьими. Вас же я молю принять исцеление, ради которого умерла она.

– Дай Бог, чтобы это была последняя смерть в мою честь, пусть даже она и окажется напрасной.

Они откинули покров, и Аллен погрузил руки в алый огонь. То же сделал Йосеф, и, сотворив молитву, они опустили красные ладони на глубокие гноящиеся раны на обоих бедрах короля. Раны от копья, прободившего оба бедра… Король сдержал стон и тогда, когда руки двух граалеискателей коснулись его промежности, омывая потоками теплой крови – крови пятерых – страдающее, гниющее тело. Кровь стекала по рукам Аллена, слезы – по его щекам, но он плакал не о себе, и не о Короле, и даже не о Кларе. Он плакал о своем отце. Прости меня. Я люблю тебя. Прости меня, Господи, и прости моего отца.

Кровь в серебряном сосуде иссякла. Йосеф встал с колен, с ладоней его падали алые слезы. Губы его чуть заметно шевелились. Поднялся и Аллен, на минуту закрыл глаза. Когда он открыл их, первое, что он увидел, – это свет, сияние, радостное изумление, озарившее лицо Короля. Он поднялся с ложа одним движением и стоял нагой в окровавленной постели, и кровь, стекавшая по его исцеленному телу, превращалась в воду и свет. Это было последнее, что увидел Аллен; чудо, чудо – хотел сказать он стоявшему перед ним, но мир завертелся вокруг, и, не в силах более удерживать тяжесть небес, он упал на каменный пол. Сквозь густой серый туман кто-то наклонился к нему, и с края земли долетел тихий голос Йосефа:

– Я думаю, все в Порядке. Мой друг и товарищ, должно быть, просто давно ничего не ел.

…Клару отнесли в часовню неподалеку от замка. Она носила название «Часовня двух братьев», и отстроил ее некий заезжий рыцарь со своими людьми. Стояла она на холме, густо поросшем лиственным лесом; наверху его была широкая каменистая прогалина, и из земли бил серебристый родник, который, сбегая по склону, делался ручьем у подножия. Темная невысокая часовенка высилась на самой вершине, и крест венчал ее шестигранную крышу. В двух длинных окнах сверкали настоящие витражи. Один изображал Деву Марию в саду роз, второй – Чашу, над которой парил голубь. От многих свечей изнутри лицо Девы и белые крылья голубя сияли, и над Чашей стоял золотой огонь.

Лицо Клары, положенной на последнюю белоснежную постель перед большим распятием, было спокойным и совсем безмятежным. Она сделалась очень красивой в своем посмертии – как мраморная статуя, как книжная миниатюра. Она даже не казалась спящей – было непонятно, как столь совершенное существо вообще могло когда-нибудь говорить и двигаться. Она умерла, совсем умерла.