Господь бог — подлец и преступник, если видит наши преступления и молчит. Как он смеет молчать, когда надо испепелить огнем всех, кто осквернил, испоганил, залил кровью и слезами русскую землю! А может, бедного моего бога еще раз убили? Иуда его предал, Понтий Пилат распял, но он воскрес и две тысячи лет учил любви к ближнему своему. И вот, господа офицеры, его вторично убили и разрушили сердца, в которых он жил, корень божественного человеколюбия вырвали из душ, — рассвирепел фельдфебель, и рыдания сотрясли его крупное тело.
— Успокойся, разбередишь раны, хуже станет, — положил Капралов ладонь на плечо фельдфебеля.
— Мертвому худо не бывает! Я, кажись, в лазарет попал, ни командира, ни комиссара тут нет.
— Я командир. Что надо? — спросил Строд.
— Исповедаться хочу перед смертью. Может, подвернется случай, будете в Ижевске, поклонитесь моему городу. Я ведь из Ижевска, мастер оружейного завода. Жена там, дети, свой дом, а я в тайге по-волчьи умираю. Словно гроза за грозой накатились на меня две революции и выдули из родного гнезда. Первая, Февральская чужими, непонятными словами захлестнула — свобода, братство, равенство, война до победного конца. Не успел уяснить, для кого Февральская революция — для такой голытьбы, как я, или для буржуев, а на Руси большевики появились. Свою революцию совершили. Только у нас в Ижевске они не долго продержались, скинули их эсеры с царскими офицерами, я в ихнюю «народную армию» вступил добровольцем. Три месяца держались мы против красных, потом отступили за Каму. Мне бы опомниться тогда, повиниться бы перед красными, но струсил! Больно страшно про большевиков говорили: и звезды на лбах выжигают, и в кандалах работать заставляют. На беду мою Колчак власть захватил, из ижевцев Особую дивизию создал. Полковник Юрьев ею командовал, артист, ловкач, сукин сын — не приведи бог! Он таким, как я, окончательно затемнил сознание, и дрались мы будто бешеные, и лютовали от Камы до Байкала. Когда бежишь, огрызаешься да снова бежишь, не замечаешь, как лютовать начинаешь. Вот так и бежали, пока не очутились в Харбине, где столпились дворяне, купцы, попы, барыни, царские офицеры да сановники, а среди них я — вятский мужик, ижевский мастеровой. Что делать, чем жить, не знал, а тоска по дому стала такая — словом не выразишь. Два с лишним года проболтался в Харбине, а прошлым летом встретил на улице полковника Андерса. Он с ходу новостями ошарашил: по всей Сибири, сказал, восстания против большевиков. Сибиряки, сказал, обратились к генералу Пепеляеву за помощью, генерал собирает дружину добровольцев и зовет всех, особенно ижевцев, в новый поход. «Я иду! Лучше со славой погибнуть на родине, чем по-муравьиному существовать на чужбине. Я иду и зову тебя», — уговаривал Андерс, соловьем, подлец, разливался…
Фельдфебель опустил голову, прижал почерневшие ладони к завязанной груди, помолчал немного и снова заговорил, но уже прерывисто, тяжело:
— Я согласился не потому, что уговорил полковник Андерс. Нет, не потому, а захотелось взглянуть, как теперь живут там, в России. Сомнения давно душу подтачивали: если большевики — иностранные бродяги, как они смогли весь русский народ покорить? Кучка комиссаров миллионы людей подчинила своей воле. Как? Чем? И я решил из Харбина домой через какой-то Аян, через Амгу какую-то пешком топать! И вот притопал в тайгу, чтобы под красный пулемет угодить. Не в Ижевске, не в Иркутске, а на Поляне Лисьей, в бою с таким же русским рабочим, как я сам, получил в награду семь золотников свинца. Придет весна, и вырастет из моих костей крапива, ну и пусть, ну и ладно, а умирать все-таки надо спокойно…
Фельдфебель покачнулся и чуть не упал на горячую печку. Фельдшер Капралов уложил его на скамью, он вытянулся, только вздымалась и опускалась грудь. Вдруг он поднялся, и стал срывать окровавленные бинты, и швырять их в печку. Фельдшер кинулся было к нему, но он прокричал:
— Не подходи! Умираю, но не страшусь! Стыдно только, что долго обманывал и насиловал свою совесть, а жить на одном обмане нельзя! Проклятые генералы охомутали, взнуздали, пять лет послушно в упряжке ходил. Я! Мастер-оружейник! Золотые руки! Теперь ничего нет — ни рук, ни сердца, ни жены, ни детей! Не там умираю, где надо бы, не за то, за что стоило бы…