Выбрать главу

— И чего смеются! Плакать надо, пустосмехи! У, разбойники!

Когда я вернулся из школы, Юра сидел у окна и улыбался, а бабка сидела на кровати, что-то шила и ворчала на Юру:

— Упустил невесту-то, дуралей. Сиди теперя — кукуй, тетеря. Слышь, чего говорю? Уехала твоя Монашкина девка-то. Все, тю-тю. Не увидишь больше.

Но Юра, слушая бабку, как-то загадочно счастливо улыбался, будто не верил своей Анне Феоктистовне или знал, что никуда не денется белая шубка, останется навсегда и никуда-то она не уехала.

К вечеру у меня поднялась высоченная температура, грудь заложило, в ушах шумело, как шумят по мокрому асфальту шины машин. Монашка пришла ставить мне банки — она их очень хорошо умела ставить, и многие ее просили. Когда банки были сняты, Монашка с бабкой ушли в другую комнату. Я лежал под толстым одеялом и слушал, как старухи бубнят в соседней комнате на свои религиозные темы. Я не понимал разговора, до меня долетали лишь какие-то обрывки: …непорочное зачатие… агнец божий… Христос со ученики свои… обрекли на страдания и муки… Последнее, что я услышал, было: «Свет пришел в мир, но люди более возлюбили тьму, ибо дела их были злы». Это Монашка произнесла очень громко, видимо, фраза являлась гвоздем всего разговора, и после нее я окончательно уснул. Мне снился огромный белый слон, такой тяжкий, что я чувствовал всю его непреодолимую тяжесть, будто был землею под его ногами. И этот слон был Веселый Павлик. Он стоял четырьмя толстенными колоннами ног и не мог сдвинуться с места, настолько велика оказывалась его тяжесть. Земля медленно проваливалась под ним, и он мычал гигантской трубой-хоботом: «М-меня заклаллли, обрекли на м-муки…»

— Павлика звал, — ответила мне бабка, когда я спросил ее, о чем я говорил в бреду. Через неделю я стал выздоравливать, а еще через неделю пошел в школу. Дни снова стали мелькать один за другим. Вскоре я уже окончил десятый класс, а в наш двор вернулось лето. О белой шубке никто не помнил. Сумасшедший Кука теперь ходил встречать свою маму с котом в кармане, кот катастрофически рос, доставляя своему хозяину немало неприятностей — в кармане для него уже совсем не хватало места. Кот получался красивый, тонкий, стройный, весь черный, только лапы белые — несмываемые следы снега, в котором он стоял в день приезда белой шубки. Однажды он залез в мою комнату. Я был на кухне и вдруг услышал всполошенное хлопанье крыльев и крики попугая:

— Роджер! Роджер! Крррах! Каррррузо! Роджер! Каррррамба!

Может быть, он не мог вспомнить слово «караул», но скорее всего, орал со страху все, что лезло в глупую попугаячью башку. Я понял, что что-то неладно, и бросился в свою комнату. На клетке с попугаем в самой разнеженной позе лежал кот Куки и лениво пытался подцепить когтем Роджера. Роджер оборонялся клювом, но весьма вяло, потому что его шатало из стороны в сторону от испуга. Я швырнул в кота тапочек. Кот взвился, вскочил в форточку, моментально восстановил собственное достоинство и оглянулся на меня с презрением.

— Фашист ты, вот кто, — сказал я коту. Он фыркнул и ленивой каплей устремился из форточки во двор. Попугай, видя, что опасность миновала, пал на пол клетки и распластал крылья. У него лихорадочно билось сердце и клюв раскрылся от частого дыхания. Целые сутки потом Роджер не ел, не говорил, а сидел нахохлившись, разочарованный в жизни.

Когда меня забирали в армию, я ужасно опасался за попугая, что его сцапает Кукин кот, ведь Роджер был частью Веселого Павлика, а следовательно, частью меня самого. Я попросил бабку, чтоб она берегла попугая и Юру. Она выполнила мою просьбу, и вернувшись через два года домой, я застал брата и Роджера в добром здравии. Юре я привез из армии личное свидетельство о том, что никаких невест там нет, ни хороших, ни плохих, а попке досталась от демобилизованного Стручка новая поговорка. Ему очень пришлись по вкусу мои рассказы про нашего ротного командира, и через пару дней Роджер уже лихо имитировал командирские команды:

— Рясь, рясь, рясь-два-три! Рясь, рясь, рясь-два-три! Нале-у! Нале-напра-у! Шаго-о-ом… Арш! Рясь-два-три!

Все пять лет, прошедшие со дня отъезда белой шубки и до того дня, когда Юра однажды не встал утром с постели, рядом с ним постоянно вертелась какая-то печальная собачушка, белая, в черных крапинках на морде и на спине. Простая бездомная псина, летом пыльная, весной и осенью грязная, лишь зимой чистая, белоснежная. Юра звал ее почему-то Сабой.

— Саба, милая, малекая. Иди, Саба.