Как-то раз он сидел во дворе, а я неподалеку от него метал в дерево нож.
— Алешка, — окликнул он меня.
— Что, дядькость?
— Поди сюда, что скажу.
Я подошел.
— Что, дядькость?
Он посмотрел мне в глаза, строго и устало.
— Ты, Алешка, должен человеком стать. Понял, что я сказал? Беги, играйся, беги.
Потом нашли и похоронили мою мать Анфису, а еще через год вдруг стали говорить, что у Кости Человека цирроз печени и что его положили в больницу в безнадежном состоянии. Это звучало зловеще, и само слово цирроз, похожее на террор — будто против Кости Человека начался террор печени. Похоронили его скромно, народу на похоронах было мало. Человек лежал в маленьком гробике, тихий и уверенный в себе, будто только что покушал борщеца с чесночком. Плакала только тетя Нина Панкова. Мой неполноценный брат Юра тянулся к мертвому Человеку, словно хотел понюхать, не пахнет ли борщецким чесночком, а потом недоуменно посмотрел на Тузиху и промычал:
— Дядя Костя?
— Да, Юрочка, — сказала Тузиха. — Дядя Костя, дядя Костя. Видишь, какой он теперь лежит тихий.
— А он и был тихий, — сказала баба Клава.
— Скромный был человек, — сказала Файка Фуфайка, и ее слова резанули больно по ушам, будто произнес их сам покойный. Все энергично зашевелились и быстро-быстро увезли маленький гробик на кладбище.
Так Человек исчез.
Тузиху вскоре забрала к себе в Чертаново племянница, Нина Панкова вышла замуж за полковника и переехала, у Файки Фуфайки появился сожитель Гришка, который затем совершил свой прославленный полет, — и никто уже не вспоминал о Косте Человеке, разве что если вдруг к кому-нибудь приезжал какой-нибудь несведущий гость и выливал себе на лицо и грудь из переливного сапожка минералку или новшество — апельсиновую фанту.
Помню, когда я вернулся домой из армии, я сразу заметил, что двора моего детства уже нет и в помине. Исчезли многие краски, преобладала зелень и скупая серая асфальтность. Особенно же ощущалась потеря одной краски. О ней шептали зеленые глаза листьев, о ней вздыхала голубая майка неба, о ней чувствительно чирикал воробей. В нашем дворе, возле первого подъезда, где жил когда-то Сашка Кардашов, не хватало рыжего пятна.
ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ
Если взять наш альбом с фотографиями, то в нем любопытствующего ожидают одни разочарования. Начать с того, что альбомом всегда занималась моя бабка, Анна Феоктистовна, и она наклеивала фотографии очень неумело — большинство из них от клея вздулись, как паркетный пол после наводнения. Кроме фотографий она собирала в альбом все поздравительные открытки, наклеивая их поочередно то внешней стороной, то содержанием, а также все наборы открыток, которые дарил мне на дни рождения Славка Зыков. Фотографий в нашем альбоме меньше, чем таких открыток, да и то большинство из них повреждены Юрой — он всегда пытался заглянуть под приклеенную уже фотографию, будто хотел увидеть там еще что-то, какую-то тайну, и обдирал уголки, надтрескивал края. Всех фотографий не больше ста, а хороших только пять. Остальные сделаны плохо, особенно те, на которых моя мать Анфиса еще школьница, а бабка еще только начинает седеть. Это самые старые фотографии. Несколько моих школьных, а остальные всё какие-то родственники, какие-то невыразительные младенцы, чьи-то унылые свадьбы и похороны. А те пять фотографий, которые мне нравятся, сделал отец Игоря Панкова, дядя Борис Панков. Он был профессиональным фотографом, и когда они переехали в наш дом, он устроился работать в ателье, что на 3-й Комсомольско-Молодежной улице, возле рынка. К нему все с удовольствием ходили, и потом не могли нарадоваться на полученные фотографии.
Вот первая из этих пяти. На ней Юра в белой рубашке, клетчатом зеленом костюме, но без дурацкого галстука. Вид у него сосредоточенный, и поэтому заметно, какие у него добрые глаза. Губы мягкие, но не отвислые, как обычно, отчего кажется, что он вполне нормальный мальчик. Он сидит в кресле, одна рука лежит на ручке, а другая спокойно свисает, и я вижу, как эту рыхлую руку лижет своим жарким языком Джильда. В тот день, когда Панковы переехали в наш дом, светило солнце. Игорь откинул борт грузового такси, Джильда выпрыгнула из груды мебели и первым делом подбежала к Юре, словно всю дорогу думала только о нем, словно так было запланировано — первым делом облизать Юрины руки. Она лизала их, как будто они были обмазаны чем-нибудь сладким, шоколадной глазурью, а вылизав, гавкнула и обвела всех соседей счастливым взглядом, туго, виляя пеньком отрубленного хвоста.