Утром я проснулся с насморком и с болью в простывших ушах и носоглотке. Поблагодарив Ботаника за ночлег, спустился к себе на первый этаж, в свою истерзанную пьяным дьяволом квартиру.
На вешалке в прихожей не было черного суконного пальто, а на полу в бабкиной комнате не обнаружилось ни окурков, ни объедков, ни осколков стекла и ни застывшего трупа пожилого плешивого мужчины. Все было прибрано, подметено, а мусорное ведро на кухне оказалось опорожненным. Ничего — никаких следов пребывания отца. Если не считать нескольких влажных широких пятен на обоях и изящной финки, которую мне вернул Ботаник сегодня утром.
Он исчез. Как пришел. Так и ушел.
В верхнем ящике письменного стола лежали полторы тысячи и небольшая записка, выведенная пьяной рукой:
«Алешка! Ты малый что надо. А я конченный. Тюремщик. Но ты не думай. Я устроюсь. На работу. Поеду в сибир. Там буду жить и работать. А здесьсь я только тебе всё поломаю. Деньги небудь гадом возми. Я их честно для тебя дурака заработа. Не поминай лихом. Больше я ничем тебе осебе не напомню о том что я есть. Ухожу навсегда. Прощай Алешка! И прости!
Слово «отец» было трижды перечеркнуто, и поэтому получалась нелепость — «твой горе». Некоторые слова совсем непонятно были выведены, и лишь по смыслу предложения можно было догадаться, что означают эти закорючки.
Чтобы не быть гадом, я взял оставленные отцом, якобы честно заработанные, полторы тысячи. На эти деньги я заказал надгробную плиту для Юры, купил себе магнитофон, ботинки, кинокамеру и кинопроектор. Но все это было уже в апреле, а до апреля я не трогал денег отца — только отдал 210 рублей студентам, дворникам нашего ЖЭКа, которых ограбил техник-смотритель Линев.
Сначала я снимал без какого-либо определенного замысла, первое, что попадалось на глаза — свое отражение в зеркале, хлопающие крылья Роджера, отъезд последних переселенцев из нашего дома — некоторые кадры из первых двух пленок я отобрал и вмонтировал в большой фильм, который называется «Похоронный марш». Сам фильм я начал снимать после того, как снял похоронный марш. Хоронили какого-то майора. Меня вдруг осенило, и я снял играющих музыкантов, руки, несущие гроб, венки; лиц не снимал — только постоянное мелькание музыкальных инструментов, гроба и венков. Отсюда возник замысел снять предметы и действия, чем-то напоминающие отдельные эпизоды моего детства и моей юности. Идея поглотила меня, я увлекся и не жалел денег на цветную немецкую пленку.
Месяца через два после ухода отца умер Роджер. Последнее, что он сказал, было:
— Роджер, Роджер, веселый Роджер!
По-видимому, он умер от старости. Я заметил, что он вот уже дня три сидит и дремлет на полу клетки, в углу, и ничего не ест и не пьет. Я хотел его вытащить и посмотреть, что с ним, но он так сильно укусил меня за палец, что прогрыз до кости. Пока я перевязывал кровоточивший палец, попугай умер.
Мертвую птицу я отвез на кладбище и закопал в Юриной могиле. Я выкопал в могильном холмике неглубокую могилку-вкладыш и уже собирался положить туда коробку из-под новых ботинок, служившую теперь нестору-каке гробом, как вдруг ко мне подошел работник кладбища и, с подозрением приглядываясь к моим действиям, спросил:
— Ты чего это тут роешь, эй?
— Вот, — ответил я и открыл коробку.
— А чего это? — спросил работник кладбища, подозрительно оглядев дохлого попугая, очень похожего в своем картонном гробу на голубя.
— Видите ли, — вежливо объяснил я, — это могила моего брата. К сожалению, я не захватил с собой документа о захоронении. А это попугай. Он очень скучал по моему брату и от тоски издох.
— Без документа о захоронении не полагается, — сказал работник кладбища.
Я вздохнул, достал из кармана рубль и сунул его работнику кладбища. Он взял мой рубль и молча проследил, как я положил коробку с попугаем в могилу-вкладыш и аккуратно закопал. Он даже вздохнул и с задумчивым сочувствием произнес:
— Тоже ведь член семьи был. Скажи на милость! И наверно, звали его как-нибудь. Как звали?
— Что? — спросил я.
— Я говорю: имя было у попки?
— У попки-то? Стручок его звали, — ответил я.
— Ишь ты, Стручок, — усмехнулся работник кладбища. — Жалко, поди, Стручка?
— Мне не жалко, — сказал я и кивнул на могильный холм: — Вот Юра бы расстроился.
Через неделю после похорон попугая я уехал в Крым и впервые увидел южное море. Иногда, лежа на каком-нибудь камне, среди скал, по колено стоящих в воде, я подолгу, чуть ли не часами, мог любоваться тем, как плещется волна, омывая длинные волосы водорослей, и тогда мне начинало казаться, что это — единственная явь, единственная реальность, данная мне в мире, а все другое, что было в моей жизни прежде — лишь плод чьих-то недобрых фантазий. Я начинал верить, что нелепости и страхи, падения и смерти, игры и похороны — все это были лишь препятствия на моем пути в явь истины и света, и чувствовал себя новорожденным.