Шло время, ребята из моего класса просекли, что моя мать никак не выходит замуж за другого, и издевались:
— Где ж твой ве́лик, Леха? Эй, Расплетай! Расплетайкин!
Сашка больше не приглашал меня на свои дни рождения, во дворе его по-прежнему звали Эпенсюлем, а летом 1973 года внезапно умерла его красивая и молодая мама. Умерла от рака, который обнаружился слишком поздно, да и какая разница, когда обнаружился, если его не умеют лечить. Когда ее хоронили, со всех домов сошелся народ, столько народу, что Фрося сказала:
— Прямо как будто Сталина хоронят.
Сашка рыдал. Его красивая мама лежала в гробу белая, как пенопласт. Моя мать сказала ей:
— Верочка, я за тобой скоро! А меня так хоронить не будут!
— Фиска, — ткнула ее в бок бабка, — ты чего, эй!
— А чего, — сказала моя мать, как-то жутко, пророчески усмехаясь. — Меня так хоронить не будут, нет.
Юра не понимал, почему Сашкина мама лежит в красном ящике с закрытыми глазами, ему казалось, что так и надо, и он, принимая участие в общесоседском представлении, сочувственно вздыхал, охал и утирал сухие глаза пальцами, изображая плачущего. Сашка Эпенсюль громко и некрасиво рыдал.
Через полгода моя мать Анфиса, окончательно спившаяся, потерялась. Ее нигде не могли найти, и бабка заявила в милицию. Она потерялась зимой, а летом, ровно спустя два года после похорон мамы Сашки Эпенсюля, мою мать нашли за городом. Она лежала в лесу и издевательски усмехалась над всеми голым оскалом черепа. Ее похоронили тайком. Не завозя домой, из морга сразу на кладбище. Может быть, в последнюю минуту перед смертью она поняла, что все-таки связана со мной какими-то узами родства и потому, как и я, вовлечена в убийственную гонку за Днем космонавтики.
Для нас с Юрой началось новое время. Он стал реже ныть и плакать, я больше читать. Вскоре Сашка Эпенсюль вырос, а за ним избавился от своего чахлого роста и я. Потом я закончил школу, отслужил два года в армии. Вернувшись, я понял, что все безвозвратно изменилось, что детство исчезло без следа. Сашка Эпенсюль уже не жил в нашем доме, у него была теперь своя, отныне неизвестная мне судьба. Дед Кардашов, когда я был в армии, умер, и Сашкина бабушка, баба Клава, осталась совсем одна. Сашка навещал ее раз в неделю. Чтобы не скучать, она завела себе кота и пустила в Сашкину комнату жильца. А все равно скучала. Когда наш дом стали выселять под капремонт, баба Клава уехала вместе с котом в другой район, и я перестал видеть Эпенсюля даже раз в неделю. Говорят, что у него красавица жена и что сам он не то журналист, не то критик, не то что-то в этом роде. Разведчик из него не получился. Живи, Америка!
Недавно я шел по проспекту Калинина и увидел его, Сашку Эпенсюля, под руку с женой. Они прошли мимо меня, даже не заметили. Я остановился и долго смотрел им вслед. Она была действительно очень красивая, и я подумал, что она похожа на египетскую царицу, которой бредил Мишка Лукичев. Они удалялись, как символ собственной недосягаемости, но когда я зашагал дальше, мне вдруг стало как-то странно легко и весело. Пошел снег, бил мне в лицо, а я улыбался, и в груди у меня бушевали освобожденные, прорвавшиеся рулады:
Мне нужно было сдать на проявление отснятые кинопленки, и я зашел в лабораторию, что при магазине «Юпитер» на Калининском. Приемщицы не было на месте, и, ожидая ее, я все напевал молча: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…»
— Фамилия? — спросила появившаяся наконец приемщица.
Я на миг запнулся и вдруг сказал:
— Эпенсюль.
— Апе́льсин? — переспросила приемщица.
— Да, — сказал я и увидел, как она вписала в квитанцию: «Апельсин».
ЧЕЛОВЕК
В январе, после досадной мокроты Нового года, наконец приходила зима в плотных серых валенках и глянцевых асфальтных калошах. Снег линовал окна и школьный двор за ними и писал на белоснежных листах сугробов свои контрольные и сочинения, оставляя в моих тетрадках жалкие следы умственных потуг. Любовь к снегу требовала в жертву двоек по математике и по русскому. Звонок с последнего урока давал взаймы еще один вечер, полный морозного пара изо рта, скользкой покатости горки, рыхлого холода мокрых варежек. А больше всего нравилось мне падать в мягкий сугроб и как можно дольше играть в убитого. Мне виделось, как вязкий снег подо мною окрашивается едкой кровью, и приятно было знать, что на самом-то деле ты жив-здоров. Другие ребята тоже не оспаривали зимой своей убитости и охотно падали, услышав: «Дранейчик готов! Ляля убит! Вовка убит!» И в плен зимой обычно не брали — вернее было прикончить на месте.