И, может быть, это единственное изменение всей общей окаменелой картины словно шептало на войлочном языке что-то о чудной уступчивой изменчивости жизни, еще теплившейся тут, намекало на невидимую тяжелую тектоническую борьбу, тут происходящую, еще не упраздненную.
В комнате, в этом погашенном аквариуме, все-таки полном пыльного, едва шевелящегося, словно животного, света, никто из посторонних не смотрел на то, как есть бабушка уже не могла, лишь две-три чайные ложечки киселя.
Как для этого надо было приподнять ее голову в сбившихся, липких, распрямившихся волосах, тяжелую и отчужденно жесткую, какую-то керамическую и хрупкую.
Как с трудом, медленно с задержками, будто в останавливающемся кино, она глотает. Как весь процесс обычного глотания распался на с трудом связуемые напряженные видимые фазы, как вообще все стало разрозненно, и мы с мамой переговариваемся замедленным шепотом – мы ощущаем плотность этого сгустившегося времени, не чреватого ничем посторонним кроме главного, теперь неотвратимого события.
2
Я говорю через металлическую проволочную сетку, защищающую комнату от мух и комаров, возвратившись так поздно, что входные двери уже закрыты изнутри на крючок:
– Это Ганя. Ганя.
Бабушка в накинутом халату, она придерживает его на груди, смутным бакеном качаясь на волнах старческой походки, всплывает в темном омуте окна – растрепанная, полусонная.
Я ее разбудил.
Она сейчас мне отворит.
Я словно слышу свой голос, отъятый какой-то мощной силой от моего тела, от меня.
Мне даже неприятно писать об этом от первого лица.
Может быть, следовало сказать: «Он словно слышит свой голос...»
Мое имя скатывается с моего языка, мне кажется – оно невозвратимо.
В этот же миг я вполне определенно вижу себя со стороны – мятого, выпившего, глупо улыбающегося, припозднившегося – таким, каким меня должна была увидеть и узнать бабушка.
Мне самого себя жаль.
Я не равен себе, своему телу, лишившемуся на какой-то миг имени.
Без него я оказался совершенно пуст и никчемен, и если бы это продолжилось чуть дольше, я бы заплакал.
И я действительно почти плачу, так как, склонившись над изголовьем ложа, пытаюсь звать бабушку, пытаюсь вымолить хоть отклик, хоть знак из ее молчаливой замкнутости.
Мне начинает казаться, что под ее веками чуть смещается купол глазного яблока, приподнимая тонкую кожистую ткань век, опушенную редкими седыми ресницами.
Может быть, это похоже на игру с котенком, когда двигают рукой под покрывалом и вовремя отводят ее в сторону, опасаясь молодых коготков?
– Это я. Ганя. Ганя, – говорю я вслух самому себе.
Я зову себя в живой мир жалоб и причитаний, где можно признаться в жалком желании съесть детский творожок, принесенный с молочной кухни для моего трехмесячного сына.
Но более я ловлю себя на том, что подслушал нелюбимый звук своего имени – совершенно отчужденный, убегающий в дальний угол комнаты.
Меня с мамой не оставляет ощущение, что это все уже было, что это мы уже много раз видели в каком-то дурном фильме про чужих людей. Ни имени режиссера, ни названия – лишь случайные неприятно правдоподобные назойливые обрывки.
Так случается, когда после сна пытаешься еще полуспящим умом понять – в яви ли происходило только что виденное, во сне ли?
Но все же за всей этой тяжелой непроясненностью, за помолодевшей бабушкиной рукой, непослушно смещавшейся, сваливавшейся с края постели, повисая весенней полуживой веткой, с которой сошли все мозоли, сухая кожа побелела и разгладилась, ближе и явственнее во всех неодолимых признаках суммарно проступало то, что, может быть, следовало именовать смертью.
Но это имя не совсем правильно фонетически отражает суть общего тянущегося тут дела своим носовым коротким залпом согласных, где «е», долгое мое любимое живое «е» западает, как почти не нужный клавиш; а самую суть, энтелехию всей долгой череды случившегося выражают «р» и «ть», короче и решительнее которых не сыскать во всех словарных запасниках.
Но все же некоторые иные объясняющие доминанты вносились в происходящее помимо нашего хотения.
Умная тетя Муся, мамина школьная подруга, учительница биологии в недавнем прошлом, а теперь молодая бойкая пенсионерка, сказала, когда бабушка перестала глотать эту ничтожную капельку жидкости, что дышит она (бабушка) пока (да-да, именно так было сказано) лишь потому, что природа все очень мудро, конечно, не сразу по божьей воле, а путем эволюции устроила (здесь тетя Муся победно улыбнулась): так вот, если в крови увеличивается процентное содержание (именно процентное, а не какое-нибудь еще содержание) углекислоты, то в легкие поступает сигнал сделать немедленный мерный вдох (тетя Муся бодро вдохнула три литра воздуха), легкие и сердце связаны почти напрямую или же что-то в этом роде, только совсем наоборот.