Владимир Солоухин
ПОХОРОНЫ СТЕПАНИДЫ ИВАНОВНЫ
Знает ли кто из нас, где он умрет? Пошла еще новая мода умирать в больницах, а не в родных стенах. Правда, родных стен теперь почти не бывает, если говорить о больших городах, но все же бывают стены обжитые, хотя и казенные. Вокруг близкие люди, семья. За какие же прегрешения остаться в последний час одному в голых, унылых, перенасыщенных всеми предыдущими страданиями, болезнями и смертями стенах безликой и жуткой больничной палаты?
У Степаниды Ивановны в последние годы ее жизни получился следующий распорядок. На лето мы ее увозили в Олепино. Хоть и переиначенный во время капитального ремонта и потому чужеватый дом, но из окна, а тем более с лавочки или крылечка, если под руки выведем ее наружу, — привычное Олепино: липы, ветлы, колодцы и даже церковь. Ограду разломали на коровник, в самом храме мерзость запустения, корм для свиней, сырые овечьи шкуры, но этого Степанида Ивановна никогда уж не увидит за ее малоподвижностью (совсем отказала нога), внешнее же его обличье приемлемо для души, несмотря на то, что с одного угла безобразно задирается ветрами кровельное железо. Главное, что крест на месте, можно вздохнуть, можно перекреститься.
Высиживала она в Олепине как можно дольше, до Покрова, а потом волей-неволей надо было перебираться на зимние квартиры. Долго и с трудом усаживали ее в «Волгу» на переднее сиденье. Главная трудность состояла в том, чтобы заправить внутрь негнущуюся больную ногу. И хоть суха и почти невесома была Степанида Ивановна, все равно надо было кому-то высоко поднять ее в машине, ухватив под мышки, чтобы влезла нога, потом найти этой ноге удобное место и положение, а потом опустить на сиденье и саму пассажирку. И так уж до Москвы. Не выйти, не размяться, не переменить положения, только что поерзать на сиденье, стремясь облегчить онемевшие места. По-крестьянски терпелива была Степанида Ивановна. И то сказать, если вытерпела все предыдущие восемьдесят лет и три года, то четыре часа до Москвы перетерпеть можно.
Считалось, что в Москве она живет у меня. В сущности, так и было. Но три родных дочери в Москве и еще четвертая (первенец) в Минске определяли ее непоседливость и частые переезды с места на место. Погостить у Катюши, погостить у Клавдии… Дорога от Москвы до Минска не тяжела — только одну ночь проспать в поезде, притом в более удобном положении, нежели из Олепина до Москвы на переднем сиденье «Волги».
Об этом не принято говорить ни между собой, ни даже с самим собой, но все же мы понимали, что время подходит, и, возможно, каждый про себя гадал, где именно — в Олепине или в Москве — это произойдет. Хорошо бы в Олепине, потому что хоть на Луне умри Степанида Ивановна, а хоронить все равно повезли бы на наше родное сельское кладбище. Рядышком с Алексеем Алексеевичем, поближе к Алексею Дмитриевичу, к бабке Василисе, к Дмитрию Ивановичу, к Алене и Марфе и ко всем уж безымянным многоколенным родителям нашим. Да, чего бы лучше — в самом Олепине, в родном дому, не понадобилось бы никакого автобуса, никаких лишних выносов и перемещений (с шестого этажа по узким лестницам), — все просто и естественно.
Но Степанида Ивановна умерла в Минске.
В тот же вечер я выехал в этот город. В предстоящий день мне надлежало решить сложные задачи: купить гроб, обить его оцинкованным железом (но сначала раздобыть это железо), погрузить гроб в самолет и доставить в Москву. Там мой брат Николай подаст к самолету автобус, на котором и продолжится последнее путешествие Степаниды Ивановны от Москвы до Олепина.
Смерть нисколько не изменила ее. Она лежала чистенькая, беленькая, умиротворенная, как все старушки, которые отжили свое и угасли тихо, словно уснули. Смерть еще и расправит черты лица, снимет с него выражение озабоченности, ожидания, вопроса и всякую земную печать. Как ни странно, но только теперь, на покойных уж, неподвижных руках разглядел я ее золотое обручальное колечко, именно то разглядел в нем, что от стирок, жнитвы, от копанья картошки, от всяких иных работ за долгую жизнь колечко истерлось до бумажной почти тонины и до проволочной местами узости.
Сразу, как обычно, еще от дверей — подробности последнего часа, рассказываемые Клавдией, подробности, каких каждый день бывает хоть пруд пруди, но на которые никто не обращает внимания, поскольку дни проходят благополучно, но которые, случись что, тотчас превращаются в знамения, останавливаются и замирают навсегда, как застывает на экране кинокадр, если перестает стрекотать проекционный аппарат.
— Мама, говорю, тебе чего лучше, чайку или молочка? А она мне: «Хорошо бы топленого молочка-то…» Сам понимаешь, что нигде топленого молока не найдешь. Сделала ей беленого чаю. Позавтракала, захотела вздремнуть, я ей подушку поправила…