Еропкин совершенно утратил недоверчивость. С тех пор как под Валдаем хлебнул из чудесной сулеи, святую опасливость словно корова языком слизнула. Единого боялся: как бы Смур не обманул. А посему чуть ли не ежеден об окладе рядился: ты, мол, мне поручную запись дай в том, что выплатишь обещанное.
Смур отвечал:
- Это ты дай. Пиши: из пограбленного десятину возьму без обмана.
- Я не буду писать! - ершился Еропкин.
- И я не буду, - каменел лицом Смур.
- Боишься? - кривил губы Еропкин.
- Это ты боишься.
- Мое слово свято.
- И мое свято.
На том каждый раз и расходились. Что думал Смур - неизвестно, Еропкин же кипел злобой. Не верил он Смуру и победить неверие не мог. Отказаться же от затеянного похода не хватало воли: день ото дня вместе с неверием жадность росла, крепчала. Теперь путем он и думать ни о чем не мог, как только о грядущем богатстве. Вот обогатеет и в лето себе особые хоромы возведет, в три жила, с башенками. Младней за себя на жалованье примет, к ним недорослей с полста присовокупит - и Смур ему не указ. Любому служить станет. Кто больше заплатит, тот и господин. Хоть тот же Смур. Разбору не будет. Выбор един: пригож тот наемщик, который меньше жадничает. И непременно поручную запись с него. Поручная запись крепче слова: обманул наемщик - законно и его грабь, восполняй ущерб.
В таких намерениях его укреплял ночной гость. Не стесняясь ни младней, ни Пня, ни самого Смура, являлся уж днем. В холщовых рубахе, портах, заместо ботфортов в липовых лапотках. Присаживался на корточки и толковал, словно рассуждал сам с собой, монотонно, как из сотни раз читанной книжки вычитывал. Прямо не учил, но бесстрастные слова крепко запоминались.
- Про законы ты правильно рассуждаешь. Закон строг, но он - закон. Не упомню, изобрели уже люди сию формулу или только собираются? Но это не важно. Главное - ты в корень зришь. Правильно, у людей жизнь по закону превыше всего. На законах помешались. Дурачье. Не ведают, что чистый закон - наш вымысел. Это мы их смутили им. Чистый же закон, как у вас на Руси речется, - что дышло. Он жесток. Вот для смягчения его людям и была ниспослана Благодать. Сначала они мягкость восприняли, а потом снова в закон уперлись. Им, видишь ли, кажется, что по закону легче жить. А по закону проще. Да и простота эта - одна видимость. Жизнь по закону без Благодати ведет в тупик, ибо законы можно писать, переписывать - так сказать, совершенствовать. Люди это и делают, а мы им неукоснительно помогаем. Нам важно, чтобы они постоянно были увлечены этим творчеством якобы на свое благо и реже вспоминали про Благодать. Тут дело тонкое: Благодать-то, как ни крути, все-таки Благодать, она одна на всех, вечна и исправлению не подлежит. Мы не в силах ее отменить, но отвлечь от нее людей - в силах. С одной стороны, власть малая у нас, а с другой - великая. Ежели из года в год, из века в век постепенно будем смущать людей законами, то Благодать не исчезнет, но постепенно забудется. А того, что забыто, считай, нет. Вот первое, чем мы людей уязвлять станем.
- Свободинцев? - уточнял Еропкин.
- При чем здесь свободинцы?! - повышал тон гость. - Они - уроды, сами про Благодать забыли. У них, сам видишь, давным-давно порядок во главе угла, то есть - закон. Мы с ними к весне справимся. Такой порядок введем, что в каждой избушке собственное право установится. Потом права личности подкинем - и в дорогу, до полной греховности они уже сами доспеют. У меня, Еропкин, о Руси голова болит. На Руси, на Руси предстоит нам главный и почти непосильный труд. Как вспомню об этом - сердце стонет. Сколько уж раз подступал к Руси - и все впустую. Не в пример Европе, на Руси у вас упрямцы живут. Им права личности - а они про обязанности перед обществом талдычат; им новый закон - а они тут же его с Новым Заветом сверяют; им европейское Возрождение и правопорядок - а у них свет клином сошелся на Святой Руси. Твоим соплеменникам, сын боярский, святость собственной души важнее европейской регулярности. Ведь до чего дошло: православному мусульмане друзья, а католики с лютеранами - вороги. Бесермен, дескать, не стяжатель, латинянин же - мамоне служит...
Вникая в монотонную речь, Еропкин забывал о собственных мечтаниях. Усевшись в траву насупротив гостя, слушал-слушал, и постепенно жажда богатства оборачивалась жаждой вершить судьбы народов: он, Еропкин, задумал - и миллионы людей-букашек исполнили. А коли не по нему что - топтать их, чтобы под сапогами чавкало, чтобы оставшимся в живых так страшно стало, что страх свой детям, внукам-правнукам передали бы, как передается по наследству цвет глаз и волос.
А между тем гость продолжал бубнить:
- Истина через народ утверждается. Ты вот себя и то через младней-разбойников утверждаешь. Ведь не будет младней - и тебя не будет... Следовательно, на Руси надобно разложить народ. Не станет народа - не восторжествует окончательно Истина, то есть Православие. Но против самого Православия воевать бессмысленно, ибо против Истины не попрешь. Мы с тобой, Еропкин, развяжем войну против Церкви. Развалим Церковь - и Православие рассыплется на сотни ересей и толков. Тут уж, Еропкин, начнется кто во что горазд. Не хотят, упрямцы, совершенствовать законы, так мы их заставим совершенствовать саму Благодать, то, что совершенству не поддается. Не хотят идти к окончательной греховности цивилизованным путем - пойдут своим, особенным. Я полмира смутил и с ними справлюсь.
- Не пойму что-то, - перебивал гостя Еропкин. - Речешь, Благодать совершенствованию не подлежит, а сам...
Не находя нужных слов, Еропкин раскрытой ладонью беспомощно водил возле носа. Его пока не ухищренный в бесовской философии ум, по-воински прямолинейный, еще не соответствовал изломанным мыслям гостя. От необычной великомудрости его прошибал пот, кровь к лику приливала и, казалось, начинала кипеть. Силясь обратать смысл, он хватал воздух сухими губами.
- Пренебреги, - приказывал в таких случаях гость и тыкал пальцем в торчавшее из-за пазухи у Еропкина сулейное горлышко. - Глотни чуток. - А когда тот, испив, переводил дух, продолжал талдычить нудным голосом: Конечно, не подлежит и не поддается. Да разве можно исправить то, что дал Бог?! Это и нам не под силу. А вот подменить можно. Как только они, сын боярский, в ересях запутаются, мы им тут же религию, противоположную по сути, подкинем. Я ей уже и название придумал: а-те-изм.
- Это как, как? - хлопал глазами Еропкин.
- А так... Да ты ее сам выдумал, я только у тебя перенял.
- Я?
- Ты.
- Да ну?!
- Баранки гну. Ты же сам говоришь, что ни во что не веришь. Это и есть атеизм твой. Я же в твой атеизм добавлю нечто: соплеменники твои, Еропкин, станут верить в Человека. Представляешь, Еропкин, какой выйдет расклад?
Гость замолкал. Глаза его, без блеска черные, увеличивались до пол-лица. Еропкин чувствовал, что из них истекает безумие, но не такое, как в селе под Валдаем у Фомушки-дурачка . Это безумство лишь казалось безумством, на самом же деле было умом, только наоборот, когда обладатель ума видит мир инаким, когда белое - черно, черное - бело, ночью работают, а спят днем, когда крик сыча слаще соловьиной песни.
Дрогнув бровями, гость суживал взор.
- Ведь по всей земле, сын боярский, двух людей одинаковых не сыщешь, - снова заводил блеклым тенорком. - И каждый ко всему прочему себялюбец, по-нашему - эгоист. Мы, сын боярский, на их себялюбстве, эгоизме, станем играть, и эгоизм каждого и всех мир вверх тормашками перевернет. Содом и Гоморра выйдет. Да что там Содом с Гоморрой! Они по сравнению с тем, что случится, забава. У нас... у нас будет... Я, честно говоря, еще названия этому не придумал...
- Уж больно долго ждать, - спокойно, словно разговор об обыденном шел, возражал Еропкин.
- А нам спешить некуда, - возражал гость. - С нас не за скорость спросят, а за качество.
Он умолкал и некоторое время сидел задумавшись. Потом поднимался, вздыхал: