- А?
- Жильца принимай, - ответил Еж. - Дом выдели. Смур велел.
- Смур?
- Смур.
- Этому?
- Да.
- Ладно, - кивнул Пень. В четыре приема повернулся кругом и двинулся вдоль порядка избушек, раскачиваясь из стороны в сторону.
Еропкин заспешил вслед.
Проковыляв мимо пяти избушек, у шестой Пень остановился.
- Вот, - сказал.
- Что - вот?
- Дом.
- Как - дом? - не поверил глазам Еропкин.
- Дом.
- Это изба.
- Что есть изба?
- А что есть дом?
- Разве не видишь?
- И это - дом?
- Дом. Здесь будешь жить. Спать - на заре ложиться. Ночью лучину не жечь. Печку топить на рассвете. По другим домам не ходить, к себе не звать. Уходишь - мне докладываешь. Делать станешь то, что Смур укажет. Заболеешь - тряпицу на дверь вывесишь. Все.
Еропкин обомлел.
- Погоди, погоди, - засуетился, - да как же, да это... - И избушку обежал и, вновь представ пред Пнем, докончил: - Печь топить... а дров-то нетути.
- Дрова к вечеру будут, - прервал Пень.
- А замок? Замок на дверь?
- От кого запираться собрался?
- А докладываться по какому праву? У вас свобода.
- Свобода, - прогудел Пень и чуть повел рукой, будто предлагая восхититься городищем. - Живем - ни от кого не зависим. А докладываться таков порядок. Рядувый должен все знать.
- Рядувый?
- Да, господин ряда.
- Ты - господин?
- Я, Пень.
- А я?
- Ты станешь в моем ряду жить - значит, мне подчиняться.
- А ты кому подчиняешься?
- Смуру.
- А он кто?
- Володетель всех.
С этими словами развернулся Пень и отправился восвояси. Еропкин же остался возле своего жилья. Обозрев строение, углядел трубу. Пробурчал вслух:
- Хорошо еще, не по-черному топится, - и шагнул к двери.
Пройдя крошечные сенцы, ввалился в избу.
Налево во всю стену белела печь. Над головой висели полати. В переднем углу чернел дощатый стол. Вправо-влево от него вдоль стен тянулись лавки. Сероватый свет еле просачивался сквозь затянутые бычьими пузырями оконца, и от убогости жилья на Еропкина навалилась такая тоска, что хватило сил только дойти до лавки, с тяжким вздохом сесть, бросив руки между колен, навзничь лечь да пересчитать потолочные плахи.
Не заметив как, он уснул, и приснилось ему, что в избу вошел ночной гость, посетивший поместье, а он, Еропкин, не ответив на поклон, даже не поднявшись с лавки, принялся корить его:
"Ты куда меня заслал, дьявол пархатый?! Да мордвин дикий и тот лучше меня живет! Да моя хоромина под Валдаем по сравнению с этой - дворец. Я на тебя понадеялся, все кинул, а ты что? Да какого рожна я здесь выслужу? Да тут волоститель и тот в лаптях ходит. Тут, видно, все с хлеба на квас перебиваются. Ты выйди, выйди на крылечко-то да послушай: коровы - не мычат, собаки - не лают, кошки - не мяукают. Кур и тех не видать. А мне тут, как сапоги изношу, тоже в лаптях шастать придется. Да я щас встану да шестопером тебе, черту такому, бока-то умну!"
На что гость, облыбив курносое лицо, сказал:
"А ну стихни! - и, усевшись в ногах у Еропкина, попенял: - Я ведь тебя зб море посылал, а ты и до Коломны не доехал. Ну да уйми сердце-то - и здесь все сладится. Будут тебе и дворец, и денег мешок. И власть будет, и независимость. Ты не торопись только. Служи и жди. Да дукат береги. Как жизнь по сердцу придется - шепни за левое плечо, меня зови, я жизнь пригожую-то тут же на дукат сменяю".
Встал гость с лавки, руки бросил по швам, вверх вытянувшись, в матицу макушкой уперся. Утробно, с сипом горловым досказал:
"Ты, паря, сын боярский, про романею запамятовал. Полдня минуло глотка не испил. Оттого-то и маешься мыслями. Пей, пей романею-то - в ней сила. Чаще прихлебывай - желаемое как по-писаному слагаться учнет..."
Задрожал, задрожал и... истаял. Только запах остался, будто спалили перо.
11
Всеобъемлющее мерило людских деяний у русского человека - совесть. Каких только законов не написано, а русский, напроказивши, молит мир: судите, братцы, вы меня не по книгам печатным, а по совести. И, почесав затылки да покряхтев, мир зачинает тако судить. Закон - прямолинеен и сух, совесть же многообразна и сердечна, как людская жизнь, и народ верит ей, к ней тянется, не ропщет, если даже наказание по совести превышает меру закона, потому что мощь и крепость в совестливом суде, а жестокости нет.
Великое, богоданное мерило - совесть! Прекрасно изукрасила она образ народа русского. Особенно же осветила тех, кто по способу добывания хлеба насущного, казалось бы, должен про совесть начисто забыть, ибо сытость их испокон и по всем землям зиждется на удаче, выучке тела, крепости воли и меча. Преудивительно совестлив на Руси воинский человек! Нет в нем той собачьей преданности, когда и ворованное, и благоприобретенное одинаково охраняется. Русский воинский человек всегда желал наперед знать: за правду он заступит или за кривду? Воевал он всегда по необходимости, исходя из государственного интереса. Конечно, случалось, ошибаясь, вставал не на ту сторону, но, понуждаемый врожденной совестливостью, все-таки разбирался, что к чему, прибивался к правому и уже стоял нерушимо, не смущаясь алтынным звоном. Свидетельница тому - история. Только читать ее надо совестливо, без собачьей преданности хозяину, велящему читать выгодное. Почитаешь так, и как на ладони русский воинский человек - кровь от крови, плоть от плоти своего народа, бескорыстный и добровольный.
Проснулся Еропкин от великой тяжести. Кисетец с дукатом давил грудь, будто жернов. Еропкин, как лягушка придавленная, лежал - ни вдохнуть, ни выдохнуть. Трепыхнулся раз-другой, но кисетец стал еще тяжелей, и круги зеленые в глазах заходили, и треск послышался - то ли кости хрустнули, то ли лавка не выдержала бремени. По всему выходило - настал конец. Еропкин ногами засучил, руками задергал, подстегивая силы, оттягивая последний вздох, и... вспомнил про романею. Молнией мысль сверкнула: не изопьет глоток - помрет. Последним усилием пошарил за пазухой, нащупал горлышко, вытянул сулею, не поднимая головы, принялся лить вино в широко разинутый рот половина туда, половина на усы и бороду.
С первым глотком перестало трещать в груди, со вторым удалось в нее набрать воздуху, с третьим кисетец утерял смертный вес. Еропкин сел на лавке, а когда выкушал глотков с двунадесят и потряс посудину, проверяя, полна ли она, предсмертная мука повиделась сном минувшим, и вот вновь явь, воля вольная душу вольготит и маячит-манит удача. Вроде бы и не пьян был, но чуял - море ему по колено.
Сунув сулею за пазуху, встал посередь избушки, руки по-хозяйски уперев в бока и любуясь собой, загорланил так, что задрожали стены:
Во горнице, ай во горнице,
Во горнице да во горнице
Ой сидел младень, сидел младень.
Ой сидел младень, сидел младень,
Да сидел младень, сидел младень.
Сидел младень, рукодельничал.
Сидел младень, рукодельничал,
Сидел младень, рукодельничал.
Рукодельничал, булат точил.
Рукодельничал, булат точил,
Рукодельничал, булат точил.
Собирался да разгуляться.
Собирался да разгуляться,
Собирался ой разгуляться
По дорожке-от по проселку.
По дорожке-от по проселку,
Эх, по дорожке, по проселку
Всяка резати да грабити.
Всяка резати да грабити,
Всяка резати да грабити
Без разбору и сумления.
Без разбору и сумления,
Без разбору и сумления
И купца, и князь-боярина.
И купца, и князь-боярина,
И купца, и князь-боярина,
А и матушку родимую.
А и матушку родимую,
Ой да матушку родимую
Не гуляла б дура старая.
Не гуляла б дура старая,
Не гуляла б дура старая
Поперек пути молодческа.