А тот в это время обчищал курятники в тылу. Война изменила отношения между офицером и денщиком, и денщик стал самым ненавистным существом среди солдат. У денщика была целая банка консервов, в то время как в команде одна банка выдавалась на пять человек. Его фляжка всегда была полна рому или коньяку. Целый день эта тварь жевала шоколад, жрала сладкие офицерские сухари, курила сигареты своего начальника, стряпала и жарила целыми часами и носила гимнастерку, сшитую лично ей по мерке.
Денщик был в самых интимных отношениях с ординарцем, уделял ему обильные объедки со своего стола и делился с ним своими привилегиями. К триумвирату присоединялся обыкновенно и старший писарь. Эта тройка, живя в непосредственной близости с командиром, знала о всех операциях и стратегических планах.
Отделение, начальник которого дружил с денщиком командира роты, было лучше других обо всем информировано. Если денщик говорил: «В два часа тридцать пять минут будем удирать», то действительно ровно в два часа тридцать пять минут австрийские солдаты начинали отходить от неприятеля.
Денщик находился в самых интимных отношениях и с полевой кухней и с удовольствием околачивался у котла, причем заказывал себе разные блюда, словно он сидел в ресторане и держал в руках меню.
— Я люблю грудинку, — говорил он повару, — а вчера ты дал мне хвост. Да положи-ка мне в суп кусок печенки, знаешь ведь, что я селезенку не жру.
Денщик был большим мастером создавать панику. Во время бомбардировки окопов душа у него уходила в пятки. В таких случаях он оказывался вместе со своим и офицерским багажом в самом безопасном блиндаже и прятал голову под одеяло, чтобы его не нашла артиллерийская граната. В эти минуты он желал только одного: чтобы его командир был ранен, и он вместе с ним попал бы в тыл, как можно подальше.
Своими «секретами» он увеличивал панику. «Кажется, уже собирают телефон», — сообщал он конфиденциально по отделениям и был счастлив, если мог потом сказать: «Уже собрали».
Никто не отступал с таким удовольствием, как он. В эти минуты он забывал, что над его головой свистят снаряды и шрапнель; не чувствуя усталости, он пробирался с багажом к штабу, где стоял обоз. Большую симпатию он испытывал к австрийскому обозу и с огромным удовольствием с ним ездил. На худой конец, он удовлетворялся и санитарными двуколками. Если же ему приходилось идти пешком, он производил впечатление человека, совершенно изничтоженного. В таких случаях он бросал багаж своего офицера в окопах и волок только свое собственное имущество.
Если случалось, что офицер спасался бегством, чтобы не попасть в плен, а денщик попадал в плен, то последний никогда не забывал захватить с собой и офицерские вещи, которые отныне становились его собственностью и которые он берег как зеницу ока.
Я знал одного пленного денщика, который вместе с другими прошел пешком от Дубно[131] до самой Дарницы под Киевом. Кроме своего походного мешка и мешка его офицера, избежавшего плена, у него было еще пять различных ручных чемоданов да два одеяла и подушка, не считая узла, который он тащил на голове. Он жаловался мне, что два чемодана у него отняли казаки.
Мне не забыть этого человека, который так маялся со своим багажом по всей Украине. Это была живая экспедиторская подвода. Я до сих пор никак не могу понять, как смог он все это унести, тащить несколько сот километров на себе, потом доехать с этим до самого Ташкента, зорко охранять каждую вещь… и умереть на своих чемоданах от сыпного тифа в лагере для военнопленных.
В настоящее время денщики рассеяны по всей нашей республике и рассказывают о своих геройских подвигах. Они де штурмовали Сокаль, Дубно, Ниш, Пиаву. Каждый из них — Наполеон. «Вот я и говорю нашему полковнику: пусть, мол, позвонит в штаб, что можно начинать».
В большинстве случаев денщики были реакционерами, и солдаты их ненавидели. Некоторые из денщиков были доносчиками и с особым удовольствием смотрели, когда солдата вязали.
Они развились в особую касту. Их эгоизм не знал границ.
III
Поручик Лукаш был типичным кадровым офицером сильно обветшавшей австрийской монархии. Кадетский корпус выработал из него хамелеона: в обществе он говорил по-немецки, писал по-немецки, но читал чешские книги, а когда преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоящей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: «Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Я — тоже чех…»
131