– Что за пепел валите вы на мою голову? – вскричал я с негодованием. – Не бросайте пустых слов в воздух. Мог ли я убить человека, находясь в то время в ста фарсахах от места, где он скончался? Таким образом, вы скажете, что я был причиною смерти благословенного Хусейна, который погиб назад тому тысячу лет!
Мы спорили несколько времени, когда две другие женщины, которым нужнее было достать мужей, нежели знать, кто убил хакима-баши, вмешались в наши разговоры и заставили меня приступить к составлению описи их прелестям. Сама даже ханум охотно оставила предмет нашего спору, потому что говорила всё это единственно по страсти своей говорить, а не из любви к покойному супругу, которого душевно ненавидела в живых и по смерти. Воспоминание о прежнем значении и богатстве, по-видимому, не слишком было ей приятно, и она просила меня заняться делом.
Из уважения, что она некогда была моею госпожой, я начал ею и список свой невестам.
– Итак, ханум, извольте рассказать мне о себе кой-какие обстоятельства, – примолвил я. – Если тот, кого изберу для вас в женихи, потребует от меня подробных сведений о вашем происхождении и прежней жизни, я должен буду удовлетворить его любопытству. Желал бы, однако ж, исполнить это основательно и в выгодном для вас свете.
– Что мне сказать? – отвечала она. – Вам известно, что я была розою земного рая, около которой летал соловей сердца повелителя правоверных. Я славилась первою красавицею в его гареме и была страшилищем для своих соперниц. Но судьба человеческая непостижима! В гареме появилась новая женщина, у которой, видно, талисман был сильнее моего, и овладела бородою шаха. Она боялась, чтобы красота моя опять не привлекла на мою сторону высочайшего благоволения и происками своими достигла до того, что шах согласился удалить меня из дворца. По несчастию, он вздумал облагодетельствовать мною своего хакима-баши. Таким образом, из роскоши и величия перешла я в объятия гадкого, отвратительного пластыромаза, провонявшего ревенём и удручённого недугами. Но зато, слава аллаху, я ему так надоела, что он будет помнить меня и на том свете! Несчастное происшествие с Зейнаб низвергло его в гроб. По смерти хакима пыталась я возжечь в сердце шаха прежнюю страсть его ко мне, но все мои усилия были безуспешны. Пройдя разные степени нищеты и бедствия, я, которая прежде водила за нос Средоточие вселенной, теперь доведена до необходимости искать мужа – изволите видеть! – через посредство вот таких руфиянов, как вы с муллою Наданом, – При этих словах она начала рыдать и проклинать свою судьбу; но я обещанием вознаградить претерпенные потери молодым и хорошеньким мужем несколько усмирил её.
– Вы сами видите, что я могу ещё считаться красавицею, – вскричала она в ответ на моё обещание. – Я молода, лет двадцати, не более. Посмотрите, какие у меня глаза. Где вы видали такие брови, как мои? Такой стан, который можно обнять пяденью? Ужель ваша Зейнаб, чёртова дочь, была лучше меня?
Вдова главного врача исчислила по порядку все свои прелести, силясь уверить меня, что она красивее знаменитой любовницы царя Бахрама[118]. К собственной моей досаде, я видел в ней только толстую, раздутую жиром и злобою ведьму, которой искренне желал отомстить при этом случае за жестокое и зверское обращение её с бедною невольницею.
Две другие невесты также сообщили мне свои жизнеописания. Одна из них была вдова золотых дел мастера, которым выстрелили из мортиры за утаение части золота, отпущенного ему на подсвечники для Двора. Другая поступила в наложницы от нечего делать, так как муж её, заслужив гнев шаха, принуждён был бежать к русским. И они также не отказывались от притязаний на красоту и молодость. Когда, составив опись, я простился с ними, они ещё проводили меня за двери пронзительными своими наставлениями:
– Не забудьте, что мне лет восемнадцать!
– Помните, ради Али, что я ещё дитя!
– Опишите как следует мои глаза, брови, ротик!.. – кричала прежняя моя госпожа.
– На мой глаз! – вскричал я, уходя в двери, и, захлопнув их, плюнул налево и предал всех троих проклятию.
Глава XIV
Новая нечаянная встреча. Успехи Хаджи-Бабы в сочетании браков. Объяснение с обманутым супругом
Расставшись с тремя прелестницами, я направил шаги к одному из многолюднейших караван-сараев столицы. Улица, ведущая к этому зданию, была набита лошаками и верблюдами, тяжело навьюченными. Это был караван. В числе путешественников приметил я многих с белыми повязками, отличительным знаком богомольпев, возвращающихся из Мешхеда, и узнал от погонщиков, что караван действительно пришёл из Хорасанской области. Я обождал несколько времени, пока погонщики не выбранились и не въехали со скотом на двор караван-сарая. Наконец улица очистилась для проходящих.
Лица всех мешхедских жителей были мне знакомы. Набивая для них кальяны, я изучил было наизусть все малейшие черты и движения их, и если бы мне случилось не узнать с первого взгляду кого-нибудь из мешхедцев, то стоило только воткнуть ему чубук в зубы, и я тотчас сказал бы наперечёт его имя, прозвание, ремесло, дом или лавку, им занимаемые, и даже сорт табаку, каким его потчевал. Хотя со времени достопамятной палочной расправы протекло много годов и месяцев, но встреча с хорасанским караваном вдруг возобновила в моём воображении такую живую картину города Мешхеда, что казалось, будто вижу всё его народонаселение, сидящее передо мною на пятках, с рожами, съёженными чубуками, со странно искривлёнными губами, одним залпом испускающее на воздух огромное облако табачного дыму.
В таком волшебном обольщении ума вошёл я в караван-сарай и приступил к обозрению щёк, носов и бород путешественников, истощённых усталостью, покрытых толстым слоем пыли. К досаде, все лица были совершенно для меня новые. Один только приплющенный, грушеобразный нос состоял, казалось, в связи с прежними моими воспоминаниями. Сочетав этот нос с торчащею клином бородою и огромным животом, медленно движущимся на коротких гусиных ногах, я наконец успел восстановить в уме полное, хоть не совсем ясное, понятие о какой-то некогда мне знакомой человеческой фигуре. Я применял её к разным именам, толпившимся в моей памяти, но никаким образом не мог попасть на подлинное, когда нечаянно услышал слова:
– Ради имени аллаха, вы идёте на базар: узнайте, какая была в Стамбуле последняя цена бухарским мерлушкам?
– Ей-ей! – вскричал я. – Это должен быть Осман-ага или его брат, а не то сам чёрт!
Не понимая, каким образом мог он освободиться из плена у туркменов, я подошёл к нему и припомнил о нашем знакомстве. Осман-ага с такою же трудностью поверил мне, что я тот самый Хаджи-Баба, которого взял он к себе на службу от покойного отца в Исфагане, с какою я незадолго перед этим успел из его носа, бороды и живота составить мысленно один человеческий образ.
После чувствительных приветствий и некоторого рассуждения о непостижимости судьбы мы отняли от губ своих пальцы изумления и приступили к взаимному обозрению наших особ. Я позволил себе сделать замечание насчёт седины, убелившей его бороду; он поздравил меня с отменным чёрным цветом моей собственной. Он вообще говорил о прошедшем весело и беззаботливо, называл всё суетою и твёрже, чем когда-нибудь, верил в предопределение.
Осман-ага свойственным ему сокращённым образом описал мне похождения свои со времени нашей разлуки. Едва только первые впечатления неволи, бедствия и нищеты изгладились из его памяти, он стал проводить время у туркменов неожиданно приятно: ничего не делал, не двигался, даже ни о чём не думал, сидел себе весь день в горах с верблюдами, которых тяжёлый, бесчувственный, философский нрав удивительно как сходствовал с турецким его образом мыслей. Всякий род пищи был для него равен; но зато он пил такую превосходную воду, какой в Стамбуле сам даже отец Кровопийца никогда и во сне не пивал. Один только недостаток табака был для него немножко ощутителен. В этом блаженном состоянии он просидел несколько лет и, убедясь, что на «досках предопределения» назначено ему жить и умереть с верблюдами, забыл даже, что на свете есть свобода, вино и мерлушки, когда появление между туркменами нового пророка потрясло всю Кипчакскую степь. По принятому обычаю, пророк должен был наперёд показать два или три блистательные чуда. Как Осман-ага проживал уединённо в горах, в совершенном забвении, то пророк и воспользовался этим обстоятельством: он вошёл с ним в связи и склонил его появляться каждую ночь у самого улуса верхом на огромном верблюде, в качестве ангела, наряженного аллахом к нему на посылки. Переодевшись в дивное платье, напитанное каким-то составом, которым они вымазали и скотину, багдадский купец сиял ночью, как луна, и на огненном верблюде ристал кругом стана, где приятель его, пророк, в то самое время проповедовал хищникам своё учение. Знаменитейшие туркменские грабители признали этого плута истинным посланником неба, и все улусы поднялись по его мановению. Утвердив своё могущество над диким, суеверным народом, пророк рассудил за благо дать ангелу отставку и приказал Аслан-султану, главному своему приверженцу, отпустить его на волю без выкупа. Осман-ага рассказывал мне об этом забавном событии с неподражаемым равнодушием, быв искренне уверен, что в том нет ничего необыкновенного и что соучастие его в плутовском деле до него нисколько не касается: ему, видно, было суждено представлять ангела, – так кого ж мог он представлять более, несмотря на своё безобразие?