– Ради имени аллаха, вы идёте на базар: узнайте, какая была в Стамбуле последняя цена бухарским мерлушкам?
– Ей-ей! – вскричал я. – Это должен быть Осман-ага или его брат, а не то сам чёрт!
Не понимая, каким образом мог он освободиться из плена у туркменов, я подошёл к нему и припомнил о нашем знакомстве. Осман-ага с такою же трудностью поверил мне, что я тот самый Хаджи-Баба, которого взял он к себе на службу от покойного отца в Исфагане, с какою я незадолго перед этим успел из его носа, бороды и живота составить мысленно один человеческий образ.
После чувствительных приветствий и некоторого рассуждения о непостижимости судьбы мы отняли от губ своих пальцы изумления и приступили к взаимному обозрению наших особ. Я позволил себе сделать замечание насчёт седины, убелившей его бороду; он поздравил меня с отменным чёрным цветом моей собственной. Он вообще говорил о прошедшем весело и беззаботливо, называл всё суетою и твёрже, чем когда-нибудь, верил в предопределение.
Осман-ага свойственным ему сокращённым образом описал мне похождения свои со времени нашей разлуки. Едва только первые впечатления неволи, бедствия и нищеты изгладились из его памяти, он стал проводить время у туркменов неожиданно приятно: ничего не делал, не двигался, даже ни о чём не думал, сидел себе весь день в горах с верблюдами, которых тяжёлый, бесчувственный, философский нрав удивительно как сходствовал с турецким его образом мыслей. Всякий род пищи был для него равен; но зато он пил такую превосходную воду, какой в Стамбуле сам даже отец Кровопийца никогда и во сне не пивал. Один только недостаток табака был для него немножко ощутителен. В этом блаженном состоянии он просидел несколько лет и, убедясь, что на «досках предопределения» назначено ему жить и умереть с верблюдами, забыл даже, что на свете есть свобода, вино и мерлушки, когда появление между туркменами нового пророка потрясло всю Кипчакскую степь. По принятому обычаю, пророк должен был наперёд показать два или три блистательные чуда. Как Осман-ага проживал уединённо в горах, в совершенном забвении, то пророк и воспользовался этим обстоятельством: он вошёл с ним в связи и склонил его появляться каждую ночь у самого улуса верхом на огромном верблюде, в качестве ангела, наряженного аллахом к нему на посылки. Переодевшись в дивное платье, напитанное каким-то составом, которым они вымазали и скотину, багдадский купец сиял ночью, как луна, и на огненном верблюде ристал кругом стана, где приятель его, пророк, в то самое время проповедовал хищникам своё учение. Знаменитейшие туркменские грабители признали этого плута истинным посланником неба, и все улусы поднялись по его мановению. Утвердив своё могущество над диким, суеверным народом, пророк рассудил за благо дать ангелу отставку и приказал Аслан-султану, главному своему приверженцу, отпустить его на волю без выкупа. Осман-ага рассказывал мне об этом забавном событии с неподражаемым равнодушием, быв искренне уверен, что в том нет ничего необыкновенного и что соучастие его в плутовском деле до него нисколько не касается: ему, видно, было суждено представлять ангела, – так кого ж мог он представлять более, несмотря на своё безобразие?
Вырвавшись от туркменов, Осман-ага пешком добрался до Мешхеда, где, по счастью, нашёл своего зятя, который одолжил его небольшим капиталом. С этим пособием он опять начал торговать. Счастье поблагоприятствовало ему в Мешхеде и Самарканде. Он съездил даже в Оренбург, где закупил значительное количество русских товаров, которые выгодно продал в Бухаре, и года через три сделался богаче прежнего. Навьючив цепь лошаков бухарскими изделиями и купив в Мешхеде кашимирских и персидских тканей, он вёз их в Стамбул, с тем, чтоб продать там всю партию и с чистыми деньгами возвратиться на родину, в Багдад – Дом спасения[119]. За всем тем, он не слишком спешил туда: он хотел дождаться отъезда весеннего каравана, зиму же провести в Тегеране, чтоб отдохнуть после трудов беспрерывных путешествий, сделать порядочный кейф и попользоваться удовольствиями персидской столицы.
Могло ли быть что-нибудь более кстати, как предложить ему в это время взять себе законную подругу сроком до отъезда весеннего каравана? Мысль прекрасная, единственная, промелькнула в моей голове – женить его на вдове хакима-баши. Она, как самая жирная в числе троих вверенных мне невест, будет как раз впору для его оттоманского пкуса. Притом же, какая удивительная игра обстоятельств: нечаянно встретиться, узнать и тут же на месте сочетать браком прежнего моего хозяина с бывшею хозяйкою! Забавнее этого и само предопределение выдумать не в состоянии.
И я немедля вступил в переговоры с ним о женитьбе. Предоставив турку честь и странность иметь в Персии временною супругою любовницу самого шаха кызыл-башей, я расхвалил ему её глаза, поуменынил число лет, преувеличил объём тела и, в довершение картины редких прелестей невесты, нарисовал углём на стене огромную дугу, назначенную изображать две её брови, соединяющиеся над носом в одну черту. Осман-ага был в восхищении и просил меня состряпать для него это дело.
Я поспешил к мулле Надану с донесением о своих успехах и рассказал ему все подробности старинного знакомства моего с ханум и Осман-агою. Он смеялся от чистого сердца и сам изъявил желание непременно соединить их браком хоть по редкости случая. Тут мулла объявил мне, что для важности брака нужно наперёд иметь двух человек уполномоченных, одного от имени жениха, а другого со стороны невесты, и что они должны определить между собою условия будущего союза. Тогда уполномоченный жениха спросит по-арабски:
«Согласна ли ты отдать душу свою на этом договоре?» – на что невестин уполномоченный даст ему ответ: «Согласна!» – и брак будет совершён законным образом. Надан объявил, что уполномоченным невесты будет он сам, а мне поручил представлять уполномоченного жениха и условиться с ним о приличном для нас вознаграждении.
Не теряя времени, я сперва побежал к ханум с радостным известием, что нашёл для неё жениха – из ангелов. Счастье её возбудило тем большую зависть двух других невест, что ханум приписывала его неоспоримому превосходству своей красоты, особенно прелести двух своих бровей, соединённых в одну дугу. Она, однако ж, боялась, что турок, может статься, найдёт её недовольно дородною, и спрашивала меня с беспокойством, не покажутся ли ему глаза её тусклыми, оттого что она слишком крепко насурьмила веки. Я совершенно на этот счёт её успокоил.
От ханум пошёл я к Осман-аге, который также вооружался с ног до головы для покорения сердца своей невесты. Он желал знать моё мнение, не произвело ли долговременное его пребывание между верблюдами какого-нибудь неприятного влияния на его особу. Я удостоверил его в противном; но для всякого случая советовал ему не пожалеть мускуса и амбры. Для этого он выпарился в бане, преобразовал седую бороду в чёрную, лоснящуюся, вызолотил руки свои хною и кончики усов засучил вверх, дав им направление к наружным уголкам глаз. Нарядясь в новое платье, он пошёл со мною к мулле Надану, куда вскоре явилась и ханум.
Первое их свидание могло бы человеку постороннему доставить неисчерпаемый предмет потехи: как пятидесятилетний жених старался казаться молодым и ловким, с каким беспокойством искал он средств хоть мельком заглянуть в личико своей суженой и как искусно старая невеста играла своим покрывалом, заставляя Османа думать, будто под ним скрываются небесные прелести. Но для меня, прикосновенного к этому делу, всё не слишком было забавно. Я горел нетерпением сбыть их с рук, опасаясь дурных для себя последствий в самом начале сватовского поприща. Однако ж брак состоялся благополучно, по крайней мере, для меня и для моего начальника. Надан произнёс роковое слово: «Согласна!» – и я поскорее вытеснил новобрачных из комнаты на двор, а оттуда на улицу, не дав Осман-аге времени приподнять таинственную завесу.
Всяк легко догадается, каким образом супруги познакомились между собою. Только на другой день Осман-ага пришёл ко мне и сказал:
– Хаджи! я думал, что она, по крайней мере, молода, а у неё морщин более, нежели у старого седого верблюда, которого пас я в горах. Как же это случилось?