Взглянем теперь на праздничную семейную картину, где ребенок отличается на скрыпке – это первая велико-торжественная попытка его в тесном домашнем кругу – отличается перед знатоками, и в том числе перед глухим дядей, с матерней стороны. Старательно водит гений наш смычком и перебирает пальцами, на которые с торжеством глядит предсказатель, вторая флейта, уверяя, что рука Христиньки и по сложению своему настоящий долгоногий паук и сотворена для скрыпки. Дядя, оглохшая отставная валторна, слушает в рожок и принял, про запас, еще другую меру: оставил продушину, растворив рот; это он делает во всех подобных случаях, с тем вероятно, что если де ничего не попадет в уши, то авось попадет хоть в рот. Вторая флейта вооружился очками и не спускает глаз с паучка своего, стараясь небольшим кривлянием пособить крестнику при затруднительной переборке пальцами,- между тем однако же у этого крестника сводит рот под самое ухо. За стулом флейты стоит кларнет, у которого благообразные губки, видно, нарочно устроены таким образом, чтобы плотно охватить мундштучок кларнета и не пропустить мимо косточки ни одной струйки воздуху. За другим стулом видите человека, которого, судя по губам, можно бы причислить к трубачам или тромбонистам, а судя по решительности приемов и плечистым рукам, едва ли он будет не литаврщик. Отец и мать говорят за себя сами, об них говорить нечего; она обливается и умывается слезами радости, не постигая милости Создателя, который даровал ей дожить до такого благополучия; а старик отец, разодевшись для этого чрезвычайного случая празднично – в коричневый сюртук со светлыми пуговицами и накрыв голову вместо колпака париком, впился нежным отчим взором своим в гения, легонько постукивает ногою в меру, между тем как руки, пальцы и манжеты окостенели, кажется, от удивления и невыразимого удовольствия.
Таким образом Христинька подрастал и сменил уже цветную рубашонку и тканый поясок на сюртучок, при котором только белый откидной воротник напоминал еще возраст молодого виртуоза. Отец брал его нередко в оркестр театра, который был для мальчика новым миром; оркестр в особенности привлекал все внимание и любопытство его, и он непременно сам хотел выучиться играть на всех инструментах, в чем успевал с удивительною легкостию. Старика это тешило до крайности, и он не мог нарадоваться на свое милое детище. Кранолог часто ссорился с Готлибом Амедеем за духовые инструменты, требуя, чтобы Виольдамуры раз навсегда от них отказались и оставались при своем смычке; утверждал, что молодому Виольдамуру не дадутся ни кларнет, ни флейта и что это значит только заедать чужой хлеб, но Готлиб уверял, что у сына его ко всем музыкальным инструментам одинаковая способность и что гений этого мальчика ни в чем не может встретить затруднения: тут надобно дать полную свободу природе, говорил он, и более ничего. Пожиная лавры в кругу снисходительных к ребенку музыкантов, Христинька стяжал успехами своими почетное имя Христиана Христиановича; отцу такая вежливость собратов его чрезвычайно польстила, а Катерина Каролина, вспомнив предсказание мужа своего, что придет де время и Христинька будет Христиан Христианович – с того самого дня, в который услышала, до какого почету дожило единственное детище ее – не называла его никогда иначе, как по отчеству,- хотя даже говорила с ним по-немецки, например: "Либер {милый (нем.).} Христиан Христианович, выпусти кошку на двор, она царапается в двери".
Что шагнет человек, что перекачнется неугомонный маятник, то невольно вспоминаешь о суетности мирской, о непостоянстве, изменчивости счастия. На немногих страницах нашего рассказа мы уже вторично возвращаемся к этому роковому предмету и по необходимости еще не раз будем к нему возвращаться. Счастливая невеста идет к венцу, подав вожделенному жениху своему с любовию руку – блаженству, кажется, не предвидишь конца, столько его впереди – но через две недели какой-нибудь оборотень пробежит между молодыми – и где тот ангел кротости, где невеста? Нет ее; она и сама уже оборотилась, против воли и сознания своего, в злую бабу. Докучливая, пронырливая муха села честному, трудолюбивому и довольному судьбой своей чиновнику на висок; занятый спешными делами, прилежный писец чинил в это время перо, хотел, вышедши из терпения, второпях обмахнуться от мухи, поразил ее на месте и выколол себе перочинным ножичком последний и единственный глаз свой, потому что другой был уже утрачен в младенчестве: и человек этот, со всей семьей своей, пошел по миру. Утомленный дневными заботами артельщик заснул над коварною свечой, хозяин дома сидит в дружеской беседе на другом краю города – бьет полночь, пора домой, он прощается и едет – но дому нет; стоят одни обгорелые стены, и в стенах этих тлеют еще остатки всего наживного добра зажиточного хозяина и две безобразные головни, два трупа родных и милых сердцу счастливого семьянина. Нам хорошо об этом рассуждать, мы пообжились и пообтерлись на свете и, может быть, познали уже на горьком опыте, во что верить, во что не верить, чего ожидать от самих себя, от других и от самой судьбы, чем оканчиваются все залетные грезы наши – мы давно уже прочли и постигли сердцем приговор человечеству: "На величественном корабле под всеми парусами несется юноша в открытое море, на утлой теснице спасается после крушения старик"; но бедному Христиану Христиановичу было еще много горького опыта впереди и богу одному известно, достанет ли у него сил перемочься и устоять против этой вечной вражды стихий, судьбы и людей, которая застает нас, едва ли не в колыбели, всегда врасплох, встречает и провожает по всем переходам и путям юдольной жизни.
Христиньке минуло пятнадцать лет, и он не знал еще никакого горя; знал только понаслышке, что он гений, то есть очень умный и разумный мальчик, которому все удивляются, и твердо этому верил; готовился, без больших усилий, в виртуозы, и более ни о чем не тужил. Была у него иногда забота о том, чтобы за чаем кормили его не вчерашними черствыми сухарями, а выборгскими кренделями; были иногда небольшие домашние усобицы за то, что ему шили кафтанчики из выношенного отцовского платья, тогда как ему хотелось щеголять в модном сюртучке на шелковой подкладке; но этим тесным миром ограничивался круг забот и все стремления юноши, который видел и впереди только одно довольство, веселье и потехи, не постигая, чтобы дело могло когда-нибудь статься иначе.
Проспавши однажды сном праведника всю ночь напролет, Хрйстинька проснулся часу в осьмом и услышал от старой няни, которая говорила шепотом, что мать его крепко ночью занемогла, что доктор был два раза, были и цирюльники с пиявками; что сам папенька всю ночь не спал и бегал раза три в аптеку; что на заре стало маменьке полегче и все заснули. Все это было справедливо; не сомневаемся также в искренности надежды старой Акулины, что "авось вот завтра полегшает маменьке и она встанет"; но между тем доктор на другой день застал Катерину Карловну не на постели, а на столе, воротился из передней, вынул бумажник и карандаш, вымарал No 17-й и поехал дальше. У него было дела много, и, кончив одно, доктор спешил приняться за другое. Старушку схоронили; половина оркестра проводила ее с печалью на Волково, а вечером все опять пилили и надували шумную увертюру в Большом театре; один только Христиан Амедей с сыном сидели дома. Сын не мог еще опомниться, не мог понять и вместить в душе внезапную утрату эту и плакал неутешно; отец ходил молча из угла в угол, садился, вставал, всхлипывал, подходил к окну, плакал втихомолку, поглядывал на сына, но не умел вымолвить на утешение его ни одного слова. Старик ходил, будто вдруг поглупел, и рассеянный взор его, странные, медленные приемы и молчаливость навели бы тоску на всякого зрителя.
Шли дни за днями, недели за неделями – старику нет легче; все то же. "Нет,- сказал он однажды про себя, оглядываясь с каким-то беспокойством,- так мне жить нельзя".- И в самом деле, что могло теперь заставить Христиана Готлиба жить долее на свете? Прежде – другое дело; он был дома, как солдат на притине: ни уйти, ни отлучиться, ни покинуть места нельзя; день шел за днем, всякому дню забота своя, и Христиан Амедей жил и дожил, сам того не замечая, до старости. С утра, бывало, Катерина Карловна несет ему кофе, потом передает чистую манишку на тот день и требует в сдачу вчерашнюю; там надобно подумать о вечернем концерте, балете, опере, протвердить что-нибудь; между тем Каролина Карловна пойдет бывало на Круглый рынок, иногда и на Сенную, насует старику полные руки и карманы ключей и велит беречь их пуще глазу; там зовет к завтраку, там посадит и велит слушать; где и на каком рынке, в каких рядах и лавках она была, что именно закупала и чего не купила, как плутуют купцы, как вздорожали съестные припасы, как мясник не согласился резать хорошего куска, а она не решилась взять целую четверть; там обещает старику назавтра любимое блюдо его и не дает ему завтракать, чтобы он покушал с досужеством и в охотку; между тем подаст бывало счетную книжку свою, где каждая строчка начинается словом "куплено", и просит проверить и подвести итоги; а тут время идти в театр, да надо перетянуть еще наперед квинту, изладить подставку или даже переставить душу в скрыпке; тут сойдутся приятели, покурить, поиграть в пикет, потолковать о всеобщей войне, которая грозит Европе, о старой и новой музыке; иногда соберется квартет,- словом, в то время и подумать нельзя было Христиану Готлибу слечь и умереть, за одним недосугом: час гнал час, минута минуту; дело на срок всегда было у него впереди; в тихом, укромном жилище господствовала такая однообразная, по часам заведенная деятельность, все занятия, забавы, отдых, домашние и сторонние заботы следовали столь определительно одно за другим, что если старику и случалось иногда просидеть целый день в колпаке и халате на кожаном, старом диване со светлыми медными гвоздочками, то ему все-таки казалось, будто он делает дело; все в доме шло своим порядком. Христиан Готлиб был как будто глава своего дому, следовательно, ему и казалось, что дом держится отчасти и им. Но как он горько ошибался! Не только дом и хозяйство, сам Христиан Амедей держался одною только суетливою, все одушевляющею заботливостию Катерины Карловны. Если, например, она сунет бывало старику ключи в руки, отправляясь в мясные ряды, то он бодрился, не выпуская связку из рук, или, положив ее перед собою на стол, раскладывал карты, ходил взад и вперед, но все возвращался опять к своему притину, стерег и караулил ключи и сдавал их во всей исправности, когда смена возвращалась из мясных рядов. Он видел, что он нужен дома, где Каролина Карловна беспрестанно звала его и о том или о другом спрашивала; думал иногда также, что в нем нуждались и в оркестре, где он занимал двадцать лет сряду одно и то же определенное место: вот почему он жил. Теперь же со дня на день убеждался старик все более, что ему не только незачем жить на свете, но и жить нельзя; что он дома лишний, в оркестре, где дело шло без него не хуже прежнего, лишний, на свете лишний; а потому он, три месяца спустя после кончины Катерины Карловны, слег, отвечал доктору, которого привел сын, что спал беспокойно, разметался ночью, а как некому было прикрыть его, то и прозяб немного, а может быть и простудился; давал щупать пульс, выпивал послушно одну снадобицу за другою, покуда наконец доктор не догадался, что болезнь эта называется просто marasmus senilis, старческая дряхлость и прописал лепешечки с ипекакуаной, для возбуждения позыва на еду. Но старика позвало вскоре в противную от еды сторону – в могилу. Так же спокойно и покорно повиновался он и этой необходимости и скончался с тою же улыбкою рассеянности на устах, с какою расхаживал бывало из угла в угол, сам не зная, куда ему деваться. Насилу догадался старичок! На то родятся молодые, чтобы старые умирали; ты сына поставил на свое место – и выходи вон, и ложись. А сын твой пусть поплачет над общею родительскою могилою, и это в порядке вещей. Затем – прощай, добрый Христиан Амедей, лежи смирно да слушай, как над тобою трава растет.