Христиан видел только перед собою ненавистную, пьяную образину Сенькину и слышал, будто он что-то врет. Вставши с дивана, Христиан отошел молча к окну – как вдруг бедное, исхудавшее лицо его загорелось, глаза налились живым блеском: во сне ли, наяву ли увидел он на улице свою жестокую Плениру, злодейку свою, Настю Травянкину. Так, это она, она, и прохаживается под ручку с так называемым двоюродным братом своим… "Ложь, обман, это не брат, это… я знаю, кто он… вот настоящий виновник моих бедствий, и я давно это подозревал… я застрелю его, убью…"
Как сумасшедший кидается исступленный Виольдамур к окну в ту самую минуту, когда чета наша стала огибать угол дома его. Два горшка с цветами, стоявшие на окне, полетели кубарем на улицу, пегий хозяйский кот, который грелся на солнышке и сладко дремал на решетчатой отдушине подвала, испуганный рассыпавшимися перед ним на плитняке черепками, вскочил и спасся бегством; казачок Настенькин оглянулся на суматоху эту и захохотал вслух, когда Аршет, принимавший судьбу барина своего близко к сердцу, кинулся вслед за ним также в окно и с таким же усилием поворачивал голову свою за угол, куда уже скрылись гуляющие. А неблагодарная, равнодушная Настя не взглянула даже, не удостоила знакомый ей домик и окна своего взгляду: прошла равнодушно, как чужая… Христиан, вернувшись из окна и глядя на пустую улицу, на противоположный забор, окрашенный веселенькою, то есть дикою краской, рвал на себе волосы, между тем как Аршет скреб его от нетерпения передними лапами по спине. Для довершения печальной картины под дверьми Виольдамура представляется нам презамысловатая вывеска гробовщика, у которого, в доме Клячева, герой наш нанимал две комнаты.
"Дома Христиан Христианович?" – спросил вошедший со двора курчавый молодой человек – и Семен отвечал, почесывая затылок: "Дома, сударь, Харитон Емельянович, да вот неможется ему что-то, не здоров".- "Не здоров? чем?" – "А господь знает, мы не лекари, так и не можем знать этого, ходят, будто сами не свои; только что я говорил было барину – творогу с мелом да соку табачного…"
Волков вошел уже в комнату, и Сенька договорил остальное сам для себя и для платяной вешалки, на которую привык он смотреть всегда очень пристально, когда сам с собою разговаривал. Харитон прошелся немного по городскому саду; изящный храм славы напомнил ему первое время приезда в Сумбур, когда все было так весело и хорошо, когда столько прекрасных надежд было впереди, когда жили они с Христианом душа в душу… "А ведь он добрый малый,- подумал Волков,- и с дарованием; за что же я сердит на него? что он мне сделал? он не виноват своему несчастию, всему причиной мой лысый дурак. Пропади он с мышиными и воробьиными гнездами своими! И за что я около этих скотов, псарей да конюхов его, старался? Что же станет делать теперь без меня Христиан – а мне надо же ехать в Питер, больше некуда деваться – что он станет делать, бедняк? В самом деле, он жалок. Мне по крайней мере взбалмошный мой Прибаутка уплатил по договору годовое жалованье и обратные прогоны, а как папенька, право, неосторожно поступил, не оговорив в условии, на сколько лошадей прогоны; как я парою поеду? меньше тройки нельзя, а жид мой не дает, говорит, будь доволен и этим, а не то на одну лошадь выдам, ну, по крайней мере у меня хоть есть с чем доехать; а Христиан давал уроки, как заведено здесь в Сумбуре, в долг; слышно в городе, что ему везде отказали, а нигде не заплатили, да и речи на прощанье об уплате не было. Все в долгах по уши, никто платить не думает: бог знает, как это они живут. И моих, видно, сотни две на них пропадет, за уроки же только то и возьмешь с них, что выиграешь в карты, остальные расчеты все на воде. Чудной обычай, равно и кто им верит и зачем? а спросишь должок, так поглядит на тебя, словно ты помянул что-нибудь недоброе, о чем порядочные люди в благородном доме не говорят. Что же Христиан мой теперь делает? Стыдно в самом деле, что я не видал его о сю пору… А за что на него сердиться? Пойду к нему, размыкаем вместе горе свое".
Вот что привело Волкова к Виольдамуру: добрый он от природы, хоть и горяченек, и скор, и легок, и он хотел подать другу своему дружескую руку и пришел невпопад, как незваный татарин.
Мы видели, в каком расстройстве был Виольдамур: он кинулся от окна опять к дивану, упал ничком, закрыв лицо руками, потом вдруг вскочил и стал поспешно одеваться. В это время вошел Волков. Он не добился ни одного толкового слова, ни ответу, ни привету. Бледное, расстроенное лицо, дикий взгляд, отрывистые ответы или упорное молчание, отчаянная суета и торопливость во время одевания – вот все, что видел и слышал Волков. Он остановился наконец середи комнаты, сложил руки на груди и глядел молча на Виольдамура, думая про себя: он помешался. Христиан выбежал из комнаты, не удостоив друга своего даже взгляду. Ему было не до него.
Харитон вызвал Семена и стал его расспрашивать, но кроме рассказа о вечерней попойке, о твороге с мелом и о табачном соке не мог выведать ничего. Семен занес было еще кое-какую дичь, но Харитон вышел, не дослушав Семена, и пошел за другом своим, узнать, что с ним и куда он идет.
Виольдамур побежал, как безумный, вслед за увлекавшим его магнитом, закутавшись в плащ и воображая, как двухлетний ребенок, что его никто не узнает. Это была одна из тех минут в жизни человека, где он выше или ниже, не знаем как сказать, всякого влияния рассудка и здравого смыслу, он увлекается одним безотчетным чувством, как роком, и нет безрассудства, нет дурачества, которого бы он не сделал, нет жертвы, которой бы он не принес для достижения самой ничтожной и часто бессмысленной цели.
Виольдамур остановился перед тем же крыльцом, куда, судя по последнему отказу, вход ему был запрещен, с отчаянным чувством глядел он на крыльцо и на запертую дверь, на ручку колокольчика, которая была тут приделана для всякого, только не для него. Ему нет входу в эти заповедные покои, под эту угрюмую кровлю, которая казалась ему прежде веселою, приветливою, отличаясь для глаз его издали между другими кровлями каким-то магическим светом. Виольдамур подумал еще с минуту – взор его упал на окно передней, где стояла шляпа провожатого Настеньки, в родство которого с нею Христиан так плохо верил – Аршет первый взбежал на знакомое ему крыльцо, поглядывал лукаво на барина своего, махая хвостом, потом сел на корточки у самых дверей, во ожидании, что их отворят… и Виольдамур последовал за ним, сам не зная для чего; сердце у него начало стучать вслух, дыхание занялось: он пригнулся, опустил бережно шляпу свою на пол, с жадностию приложил ухо к дверям, стал приглядываться в замочную скважину и, досадуя на ключ, который воткнут был снутри, в забытьи шевелил и перебирал пальцами по воздуху, желая устранить досаждавшее ему препятствие…
Между тем двоюродный брат, которого родословную разбирать не станем, беседовал, развалившись на креслах, с хлыстом в руках, таким образом:
– – Нет, сестрица, вы, пожалуйста, не слушайтесь моего любезного дядюшки, а вашего батюшки: он человек служебный, деловой, принимает для висту всяких людей в доме и думает, что так можно поступать и в других отношениях; нет, бросьте окончательно этого булочника Христианина: неловко с ним возиться. Он теперь так упал в общем мнении…
– – Не беспокойтесь, братец, уговаривать меня: я его ненавижу. Приторный, ах какой приторный, и какой дерзкий, вы не поверите! Притом он себя уронил в общем мнении, его разоблачили, и все разочарованы, вся игра его одно шарлатанство: он пыль в глаза пускает, больше ничего, приехал из столицы и вообразил, что может дурачить всех, сколько ему угодно. Вот, например, посмотрите этот пассаж…- она подошла к фортепиано, стала объяснять братцу, в чем именно состояло шарлатанство Виольдамура, братец старался пособить ей выпутаться из этого непосильного предприятия, вышла мать, которая одевалась всегда по заведенному порядку двумя часами позже дочери, вмешалась также в разговор, подтвердила положительное приказание не знаться больше с этим скоморохом и не слушаться Ивана Онуфриевича, который полагал, что нет еще достаточных причин для предания Виольдамура анафеме. Братец просил сестрицу спеть прелестный романс "О поколику мне кручина" – и стал ей вторить не своим голосом, то подымаясь выше лесу стоячего, для чего в помощь упирался обеими руками на спинку стула и становился на дыбы, то ниже облака ходячего, пригибая голову набок и стараясь всеми силами выжать из беззвучной глотки своей что-нибудь похожее на бас. Если усилия его и были тщетны в отношении музыкальном, то по крайней мере в другом смысле не остались без последствий: бедный Виольдамур и так уже стоял, как на жаровне – ревность и нетерпение снедали его – вдруг слышит он два голоса, крикливый и фальшивый мужской и нежный, ему давно знакомый женский, от которого задрожали в нем все жилки… Через минуту общая тишина – невнятный говор едва только доходил до слуха его. Тут какая-то небольшая ссора лакеев в передней за картами заглушила вовсе долетавшие до него звуки. С отчаяньем приложил Христиан еще раз глаз свой к замочной скважине, надеясь все еще проникнуть в какую-нибудь щелочку под бородкой ключа, как положение внезапно изменилось самым жестоким и неожиданным образом. Братец, поцеловавши ручку сестрицы, раскланялся, скорыми шагами отправился в переднюю, на ходу все еще прощался и повторял обещания свои наведаться опять утром, и в ту минуту, как Христиан жадно вслушивался в громкий разговор этот и в романс, который братец снова затянул, решительная рука певчего с такою силою толкнула и растворила дверь, что медная ручка замка расплющила и, так сказать, уничтожила нос несчастного соглядатая. Он перекувырнулся задом и даже в этом отчаянном положении удержался с трудом только, упершись рукою о верхнюю ступеню крыльца.