Христиан до того был огорчен отъездом единственного в Сумбуре человека, с которым мог еще вымолвить задушевное слово, человека, в котором он все-таки еще находил какую-нибудь подпору, что плакал горько. Он хотел было проводить его, но ему совестно было дойти с Волковым до покинутой заставы, где обыкновенно белый козел занимал в осиротевшей будке место часового, и не сметь перешагнуть с другом этот заветный порог, чтобы неприятелям его или блюстителям порядка не вздумалось его остановить из опасения, чтобы он не уехал из Сумбура. В нерешимости этой Христиан вышел было на крыльцо, но увидев, что и тут уже борода окаянного бакалейщика торчит из-за угла по одну сторону, а брюхо Федулова по другую, он простился с Волковым в комнате, проводил его до повозки, пожал ему руку, посмотрел на него умоляющим оком и воротился домой.
Дома Христиан Христианович походил скорыми шагами по комнате, взглянул на рояль и отвернулся – лег врастяжку на диван, закинув обе руки за голову, потом вскочил и опять стал ходить, взял было кларнет и опять положил, взял скрыпку свою и смычок, побренчал пальцами немножко, опять повесил скрыпку, опять походил и наконец позвал заспанного Сеньку. Сенька вошел и глядел, приподняв усильно губы и брови, похлопывая веками, как человек, которому пришлось стоять и смотреть бог весть куда и к чему, которому все на свете надоело, кроме своего запечья. Христиан велел ему подать сахар, чайник, принести бутылку рому из погреба за наличные деньги и повторил приказание свое громким голосом дважды, потому что Семен, будучи нечаянно потревожен, худо понимал с первого разу то, что ему говорили. Семен пошел, пробормотав: "Вот это так; что дело то дело". Когда приказание было исполнено, то Христиан рассчитался с Семеном, заплатив ему что следовало, и немедленно отпустил. Получив наличные денежки, Сенька нисколько не удивлялся отказу, не заботился о том, где пристроится и куда пойдет; он сообразил только на первый случай, что погулять можно ухарски, и вышел. Христиан отпустил Семена для необходимого сокращения расходов, а прочее было сделано как для того, чтобы на прощанье воспользоваться еще раз услугами его, так и для того, чтобы забыть на время горе.
И вот он сидит перед нами в живописном положении, с геройскою решимостью позабыть горе свое и кручину во что бы то ни стало. Прелюдия гитары навела его, правда, на какую-то неутешительную по наружности задумчивость, но зато другая подруга, под правым локтем, если еще и не утешила, то по крайней мере согрела, и платок с шеи сорван. Видно, грустная мысль каким-то оборотнем перебежала бедному Христиану дорогу, когда он, опустив гитару свою, с таким отчаянием сорвал с себя платок, протянул левую ногу и кинулся локтем на столик, на котором салфетка сбилась в комок, а стакан, судя по бутылке, много раз уже опорожненный, полетел на пол, и напугал покоившегося под столом Аршета. Аршет вскочил и нюхает, что бог послал, но, обманутый в надежде, пятится задом, не зная, лечь ли опять или вскочить на окно и посмотреть на прохожих. Христиан ничего не видит, не слышит, по крайней мере все это не стоит для него никакого внимания, он думает думу крепкую, а между тем, я полагаю, мальчики ходят у него в глазах; хмель, сон и явь путаются в расстроенной голове, как кинутые в груду бумажные вырезки для китайских теней, где нитка цепляется за нитку, проволока за проволоку, нос за косу, рука за ногу. Великолепная будущность, громкая слава на весь крещеный мир – и нищенская сума; честный отъезд из Сумбура, отверзтые объятия в Петербурге – и городской острог сумбурский; куча прославляемых в целой Европе музыкальных творений, новых, небывалых, гениальных, целый ряд улучшенных тем же художником инструментов, раскрытые тайны истинной мусикии, искажаемой досель лжепророками своими, – и немощная ничтожность, богадельня, сумасшедший дом, безвременная смерть – все это являлось и сменялось поочередно в голове Христиана быстрее молнии, и лицо его то рдело, глаза сверкали огнем предприимчивой решимости, то потухали внезапно, щеки остывали, и холод бегло пробирался из глубины груди до самых ногтей, не только до перстов, и шевелил всклокоченные на голове волосы, перебирая их по одному в самом корне их и подергивая всю поверхность тела гусиной шкуркой. Наконец огонь, купленный из мыльной и бакалейной лавки за наличные деньги, взял верх, низложил всех супостатов, и торжествующий Христиан, обнимаясь с верным Аршетом, от умиления и радости едва дотащился ползком до кровати своей, в которой видел какой-то великолепный помост и чуть только не трон королевский; свалившись головою в ноги, а ногами к изголовью, он блаженствовал в каком-то баснословном царстве; высоко лежащие перед ним на подушках ноги придавали телу его необычайную легкость, летучесть. Христиан забылся и уснул в ту самую минуту, когда миллионы людей его окружали и возносили на руках своих к небесам, между тем как оглушительные клики, говор и шумное торжество лишали его самого всякой возможности объясниться с поклонниками своими, отблагодарить их хоть одним словом, показать свою признательность, поэтому Христиан Христианович, засыпая, кивал только слегка головой и пошевеливал пальцами, желая хотя этим движением обнаружить свои признательные чувства.
С этого рокового дня Христиан, оставшись один в лесу людей ему чуждых, одиноким даже в двух покойчиках своих, потому что уволил Сеньку за преобразованием своего домашнего управления, Христиан начал дичать все более и пить, во ожидании помощи Волкова, с отчаянною решимостию. Между тем, однако же, самоуверенность не упадала, и мысль, на которой он почти помешался, то есть нанести всей нынешней музыке решительный удар одним гениальным творением и таким образом исхитить лавровый венец из рук завистливых врагов и бессмысленных толковников,- мысль эта развивалась со дня на день с большею силою, овладела наконец художником нашим вовсе, и под наитием вдохновения ее приступил он как исступленный к исполнению своего намерения. Христиан видел во сне и наяву могучие звуки, которые должны были в дивном и неслыханном доселе сочетании своем изумить весь мир: звуки эти отзывались в душе его поминальной симфонией, перед которою Моцартово Реквием должно было разрушиться в своем ничтожестве.
Надобно теперь припомнить, что Христиан был постоялец гробовщика, русского, но женатого на доброй немке – она-то заступилась за постояльца и земляка своего сколько могла перед мужем, и ее покровительству Христиан обязан был, что его досель еще не выгнали на улицу, что даже потихоньку кормили, особенно в последнее время, когда бедняку ничего не оставалось, как жить Христа-ради. В самое это время, когда он собирался разродиться своим "заупокоем", скончался в Сумбуре прокурор, с знаменитой тещей которого мы имели честь познакомиться на бедственной памяти концерте Христиана Христиановича. Кончина прокурора – дело довольно важное: готовились приличные похороны, теща проклинала при растворенных окнах покойника за то, что он оставил после себя вдову и пятеро сирот, называла его извергом, злостно скончавшимся, нечувствительным варваром. Народ отаптывал пороги, глядел, крестился, вздыхал, уходил, и толпа сменялась толпой. Пятеро взятых напрокат поваров возились круглые сутки на кухне, услужливые поминальщицы – женщины, которые ни за что на свете не упускают ни одних похорон, суетились по дому в черных платьях и платках, которыми они раз навсегда обзавелись в надежде проводить сорок покойников и заслужить этим царство небесное; учитель или бакалавр всех на свете наук, пользуясь свободным доступом в дом покойника черни, нищих, калек, юродивых, расхаживал по комнате, как по кафедре, и нес не запинаясь страшную чепуху, которую народ слушал с умилением; словом, в доме покойника все было в своем порядке, а гробовщик, хозяин Христиана, выставил уже оконченный гроб в сени и побежал нанять пару солдат, чтобы отнести его куда следует.