— Гаррик, что я тебе должен? — радостно спросил Горчак.
— Как тебе не стыдно?! Мы, кажется, друзья.
Шеф «Монако», сияющий, как новогодняя ёлочная звезда, под аплодисменты публики трусцой выбежал на сцену. Он, изведавший все виды страха на своём веку: от страха перед ОБХСС и до ужаса перед инфляцией, — теперь, быть может, впервые в жизни вкусил всю пьянящую прелесть демократии и бесшабашных рыночных свобод. Вернувшись к столику, он остановил девицу, которая продавала жетоны второго тура, и, хлопнув Довидера по плечу, с какими-то новыми для него, лихими, казачьими нотками в голосе, произнёс:
— Гаррик, ты можешь одолжить мне триста долларов?
— Зачем? — лицемерно удивился Гаррик. — Ведь ставка тура только двадцать пять.
— Я должен получить её наверняка!
Бывший «ломщик» вскинул брови и, положив опытный взгляд на пылающие щеки Горчака, сказал, что пожалуйста, но услуга за услугу: ему нужны вагон обоев, два вагона ванн, машина розовых «тюльпанов», паркет, мрамор и кое-что из прочих мелочей.
Пухлые губы Горчака разверзлись в немом вопле.
— Позволь, — наконец вымолвил он. — Из какого расчёта?!
— Взаимных интересов, — ухмыльнулся Додик.
Девица нетерпеливо передёрнула плечами:
— Господа, вы берёте или нет?
— Нет! — твердо произнёс Горчак.
Но Берлянчик тут же выкупил жетоны и, извиняясь за товарища, сказал, что, к сожалению, у него теперь часто меняются решения. Что поделаешь, инфляция. Цены снова подскочили, а парламент не выделил дотации на секс.
Снова завизжала музыкальная ось и испепелённо затихла, а на табло вспыхнула надпись «Моя обнажённая Афродита». И опять под звуки народной песни выплыл лебединый хоровод, но теперь уже в одних кокошниках и трусиках «бикини». Горчак зевал и улыбался, как это бывает, если верить Просперу Мериме, у смертников перед казнью. Его взгляд был прикован к стройным ножкам дубль-прокурорши, а сердце бывшего электрика раздирали самые разнополюсные чувства. Тут были и память о несостоявшейся любви, и стыд за ворованные люстры, и жажда мести прокурору, и уязвлённая всем этим гордость генерального директора «Монако», которого позорит его униженная юность.
Он обнял Берлянчика за плечи и голосом, молящим об участии, рассказал ему о прокурорше. «Я любил её больше, чем Ромео Джульетту! — воскликнул он. — Но я боялся крупных неприятностей».
— Аааа! Грёзы, юные мечты, — закивал Берлянчик. — Да, было, было! Я недавно вспомнил, как тоже был влюблён…
— В кого? — с надеждой подхватил Горчак.
— В третий швейный цех фабрики имени Воровского, и ты знаешь, Алик, у меня слезы навернулись на глаза... Ну, ладно, ладно! Я могу вернуть жетоны. Но условия, конечно, остаются неизменными.
— Ну, плюс небольшой банковский процент, — зевнул Довидер. — Ему пришлось менять валюту на жетоны.
— Имей совесть, Гаррик! — взмолился шеф «Монако». — Это не мои, а семейные средства. Мы все: я, жена, шурин и его золовка — сидим в этом товаре. Это общий капитал!
— Да, но дубль-прокуроршу хочешь ты один, — резонно возразил Берлянчик.
— У меня на то особые причины, я вам говорил, Додик, не бери меня за горло! У меня мальчик поступает в институт, а сейчас деньгами не берут.
— Хороший папа не тратится на «тёлок».
Тут слово снова взял крупье.
— Господа! — произнёс он. — Сейчас разыгрывалась «голден стар» нашей программы, несравненная Ирочка Клечко-Заамурская! Я прошу счастливчика, у которого сумма номеров больше, чем цифра в квадрате «Моя прекрасная Афродита», подняться на сцену!
Берлянчик, вооружившись очками, пересчитал жетоны, встал, аккуратно одёрнул полы клубного пиджака и направился к сцене, но был остановлен разгневанным директором «Монако».
— Додик, я тебя не понимаю...
— Меня? — удивился Додик, пытаясь обойти товарища. — Это я тебя не понимаю. Я возвращаю тебя в молодость. В объятия прекрасной прокурорши. Ты получаешь ночь любви, без страха за ворованные счётчики, внезапный обыск и арест.
— Хорошо, давай!
Схватив жетоны, Горчак выбежал на сцену, и тут же своды зала огласил шквал аплодисментов и победный туш.
Довидер проводил его ленивым взглядом и задумчиво пожевал толстыми губами, от чего его грубое лицо с копной рыжих, непослушных волос стало похоже на каменную заготовку к бюсту «Мыслителя».
— Додик, — сказал он. — Ты знаешь, чего я больше всего боялся, когда впервые стал под «Берёзкой»?! Нет, не милиции. И не ножа какого-нибудь одураченного «лоха». Я боялся, что на свете переведутся идиоты, и я лишусь куска хлеба! И вот, пожалуйста: прошло тридцать лет, а идиотами по-прежнему хоть пруд пруди.