Я отвечал в том смысле, что на ее согласие мне нечего и рассчитывать, но Ниночка меня перебила.
— Ай, бросьте, Анатолий Борисович. Вы даже и не пытались спросить. Забрались сюда тайком, как этот… как я не знаю кто. И даже не подозреваете, что этим вы меня просто унизили.
Я попытался что-то лепетать в свое оправдание, но Ниночка меня не слушала.
— Да-да, унизили! — повторила она и вдруг заплакала.
Заплакала горько, навзрыд. Лицо ее некрасиво сморщилось.
— И пусть услышат, пусть папа придет и выкинет вас отсюда, с четвертого этажа! — говорила она, рыдая в ответ на мои увещевания. — Вам здесь не женская баня и не ночной клуб! Видите ли, он будет и впредь приходить! Да еще по всей вероятности. Куда мне теперь от вас деваться? Совсем уже дома достали.
В полном отчаянии от ее горьких слёз я поднялся и сказал, что ухожу. Ниночка сразу перестала плакать.
— С ума сошли! — сказала она громким шепотом. — Отец вас задушит. Он мне давно грозится: застукаю — обоих задушу.
— А было кого? — спросил я.
— Что-что? — переспросила Ниночка и засмеялась сквозь слёзы. — Анатолий Борисович, да никак вы ревнуете? Мне двадцать лет, между прочим. И я не первый год взрослая женщина.
Я принял сказанное к сведению.
— Ну, хорошо, — прошептала она, окончательно успокоившись. — Раз уж вы здесь… покажите мне, как вы это делаете. Нет, подождите. Дайте мне халатик, вон там, на стуле, и отвернитесь. А теперь включите настольную лампу. Я хочу всё как следует рассмотреть.
18
Девичий столик ее был как будто из публичной библиотеки. Зеленое сукно, казенная (явно генштабовская) лампа с зеленым стеклянным абажуром, пресс-папье, стаканчики с остро отточенными карандашами, готовальня, логарифмическая линейка, технические справочники, раскрытый том «Сопротивления материалов», тетрадки, мелко исписанные разными почерками, с чертежами ракетных шахт.
Компьютер запредельной давности, весь будто бы покрытый желтой патиной и совершенно вписавшийся в альковный интерьер. Забацанная клавиатура с наклейками латинских букв: на ней могла выстукивать свои любовные письма какая-нибудь Татьяна Ларина.
И тут же лак для ногтей, тушь для ресниц, губная помада, россыпи жвачек и разноцветные тени.
Вот среди этого добра я и разгуливал, уменьшившись для начала в двадцать раз.
Впервые в жизни я делал это на глазах у другого человека и чувствовал себя, надо сказать, стесненно.
Вот уж не думал, что моя дисминуизация кого-нибудь так развеселит.
— Ой, класс какой! — воскликнула Ниночка и захлопала в ладоши. — Просто классно!
Ее смеющееся личико в ореоле спутанных темных волос приблизилось ко мне, огромное, как на экране кинотеатра.
Лучше бы она, конечно, в ладоши не хлопала: каждый ее хлопок отдавался в моей голове грохотом фугасного взрыва.
Впрочем, голос Ниночки для моих дисминуизированных ушей оказался не таким уж страшным (чего я втайне опасался): он — ну, как бы вам объяснить? — складывался из плеска мокрых птичьих крыл.
И дыхание ее было изысканно благоуханным: знаете ли вы, как пахнут садовые белые лилии? Именно то.
— Анатолий Борисович, какой же вы хорошенький! Прямо ангелочек! В тысячу раз лучше, чем в жизни.
Я стоял подбоченясь у подножья лампы с зеленым абажуром и чувствовал себя по-дурацки счастливым.
— А я безобразная, да? — допытывалась Ниночка, приближая ко мне свое лицо. — Бугристая, прыщавая, страшная?
Неправда! возопило всё мое естество. Кожа Ниночки, что бы ни писал об этом Свифт, была нежнее взбитых сливок. А глаза… ну, да что там говорить.
— Нинка, ты чего не спишь? — послышался за дверью сонный женский голос. — Почему у тебя свет?
— Прячьтесь, Анатолий Борисович! — прошептала Ниночка.
Я поспешно забрался в рулон чертежной бумаги.
— Занимаюсь, мама! — громко отозвалась Ниночка. — Скоро кончу, две задачки осталось.
— Вот будешь завтра на работе зеленая, что люди скажут? — проворчала мать и ушла.
19
Всю ночь мы с Ниночкой веселились.
Да-да, веселились, и можете свои порочные домыслы оставить при себе, господа.
Раньше мне казалось, что дар мой беден: ну меньше стал, ну больше, аттракцион, как ни крути, разовый. Цирковой.
Ниночка в два счета доказала мне, что это не так, и что возможности мои мне самому почти неизвестны.
Сперва она наблюдала, как я по ее требованию уменьшаюсь в пять, в десять, в двадцать раз, в двести раз — и восхищалась, насколько вовремя я умею остановиться.