Действительно, эта самоуверенность производила сильное впечатление на матросов «Диноры».
Очутившись среди чужих людей, в новой обстановке и притом под командой такого капитана, Чайкин понял, что здесь надо держать ухо востро. Положим, на бриге никого не смели наказывать, как на «Проворном», и Чайкин не трусил, что за какой-нибудь пустяк его станут бить линьками, но он понял, что на «Диноре» существуют неприязненные отношения между командой и капитаном и что капитан беспощаден.
Вообще ему на бриге не понравилось, и он про себя решил в первом же порте оставить «Динору» и поступить на другое судно.
И Чайкин не раз благодарно вспоминал молодую еврейку Ревекку. Ведь благодаря ее предупреждению он не подписал бумаги, которая закабалила бы его на трехлетнюю службу.
Но – странное дело! – как ни страшно ему было, особенно в первые дни, на «Диноре», он на ней не испытывал того трепета, той приниженности, какие испытывал на
«Проворном». Он все-таки чувствовал себя свободным.
Благодаря незнанию английского языка, на котором раздавались командные слова и на котором говорили между собою все эти разноплеменные матросы, положение
Чайкина было трудноватое.
Но сметливость выручала его.
Он понимал, глядя на других, что надо делать, когда раздавалась команда капитана, штурмана или боцмана, и в скором времени заслужил общее уважение, показав себя лихим, толковым матросом, добросовестно исполняющим свои обязанности. Он был марсовым на фор-марсе и, кроме того, рулевым и никогда на вахтах не спал – одним словом, Чайкин зарабатывал свое жалованье по совести.
Сперва на «новенького» косились. Его встретили недружелюбными взглядами, как встречает стая собак новую.
Но знание им своего матросского дела, выказанное при первой же постановке парусов, во время съемки с якоря, изменило это недружелюбие в равнодушие.
Его никто не задирал. Его оставили в покое, присматриваясь к нему. С ним никто не пробовал обмениваться пантомимами, и Чайкин, чувствуя свое одиночество, скучал по своим «российским».
Но он знал, что возврата уж нет, и, стараясь приспособиться к новому своему положению, внимательно вслушивался в чужой ему язык, запоминая слова и выражения.
И он быстро усваивал себе их.
Соседом на фор-марса-pee был у него Чезаре.
Этот сорокалетний испанец с маленькими холодными и злыми глазами, с глубоким шрамом от удара ножом на щеке с первого же дня почему-то невзлюбил Чайкина.
За что? Он и сам бы не объяснил этой антипатии, внезапно зарождающейся между людьми словно бы по какому-то инстинкту, в основе которого лежит бессознательное чувство двух противоположных натур.
Вероятно, Чезаре, этот лживый, порочный и злой человек, на душе которого было не одно преступление, бежавший из Кадикса лет десять тому назад за убийство жены и с тех пор успевший посидеть в Бостонской тюрьме за воровство, этот шулер игрок, чуть не повешенный в
Сакраменто по суду Линча обыгранными им рудокопами, вероятно сразу признал в этом белобрысом русском матросе с кроткими серыми глазами непорочную душу честного человека.
И этого было довольно, чтобы почувствовать ненависть и зависть, нередко являющиеся у дурных людей к хорошим, словно бы как протест, в основе которого лежит злоба на потерю в самом себе всего того хорошего, которое, быть может, и было когда-нибудь в человеке.
Чайкин был очень осторожен с Чезаре и боялся втайне испанца, перехватывая порой его злобные взгляды исподлобья, но не выказывал перед ним страха и не обращал на него, по-видимому, никакого внимания.
Это-то и возбуждало в испанце еще большую злобу.
И однажды, после обеда, когда оба они, как подвахтенные, были внизу, в небольшой матросской каюте, по бокам которой были расположены нары для спанья, Чезаре нарочно задел плечом стоявшего посреди каюты Чайкина и, внезапно бледнея, крикнул:
– Дорогу, русская свинья!
И хотя Чайкин чуть-чуть посторонился, Чезаре, смерив его презрительно-злобным взглядом, со всего размаха толкнул Чайкина так, что тот ударился головой о борт.
Хотя Чезаре, приземистый и мускулистый, обладал значительной силой и Чайкин это знал, – тем не менее, взбешенный этим нападением, Чайкин ударил испанца кулаком по лицу.
– Ловко! – произнес чей-то голос с одной из коек.