Выбрать главу

Варфоломей, еще не понимая, что остался победителем, кинулся бить других. В горячке он совсем не чуял боли от полученных ударов, только челюсти конвульсивно сжимались от непривычного соленого вкуса, и потому он не кричал, а рычал, и малыши, видя его кровавое, неистовое лицо, с плачем кидались наутек. Походя, не видя даже, он сбил с ног и опрокинул навзничь давешнего драного малыша, поставив и ему порядочный синяк под глазом, и когда опомнился наконец и оглянул кругом, на поле битвы их оставалось всего трое: он, Петюня и маленький драный мальчик, горько рыдающий, размазывая грязь по разбитому лицу. Петюня плакал тоже, тоненько скулил, скорее от страха, чем от побоев, и Варфоломей стоял один, постепенно опоминаясь, начиная понимать, что остался нежданным победителем, и соображая — что же ему делать дальше?

— Ты иди! — строго приказал он мальчику.

Но тот, с ужасом глядя на залитое чужой кровью страшное лицо боярчонка, прикрыл руками голову и заплакал еще сильнее! Ждет удара! — понял Варфоломей. Теперь уже ему, победителю, становилось стыдно. Этот «ворог», малыш, меньше Петюни, был совсем не виноват в драке. Не он требовал раздеть Петюню, его самого вытолкнул вперед, глумясь, взрослый мальчик, и чем же заслужил он, что теперь сидит на земле, испуганный и избитый, в окончательно разорванной дранине своей?

— Ну, не реви! — примирительно выговорил Варфоломей, нерешительно переступив с ноги на ногу.

Он не видел самого себя, не видел своего рта в человеческой крови и не понимал, что тот попросту животно боится.

— Не реви, ну! — требовательней произнес Варфоломей, наклоняясь к малышу, но тот выставил ладони вперед и заверещал сильнее.

— Чего ты! — удивился Варфоломей, пробуя поднять мальчика на ноги.

— Да-а! А ты укусишь! — отмолвил тот с ужасом в глазах.

Варфоломей обтер рот тыльной стороной ладони, увидел чужую кровь на руке и понял. Темный румянец стыда залил ему щеки.

— Ты… — начал он, — ты, тово… Не укушу я…

Мальчик стоял перед ним, тощий, маленький, разорванная рубаха решительно сползла у него с плеч, и горько плакал. Деревенские ребята все удрали, да и кому из них нужен был он, сын бродячей нищенки, ничей родич и ничей товарищ!

Теперь Варфоломею стало окончательна стыдно. Не так представлял он поверженного врага! И тут-то, неволею подсказанная некогда матерью, а ныне — взрослым обидчиком, пришла ему в голову благая мысль.

— Петюня! — позвал он.

Брат, утирая нос, подошел ближе.

— Петюня, сними чугу!

Братик, не понимая ничего, послушно снял с плеч верхнюю боярскую оболочину. Варфоломей скинул свою чугу, стащил рубаху с плеч и, решительно сорвав с малыша остатки рванины, начал натягивать ему через голову хрусткий шелк.

— Пусти! Руки подыми! Повернись! Так! Теперь так! — приказывал он, обдергивая рубаху на малыше и застегивая ему пуговицы ворота.

Оборвыш, перестав плакать и приоткрыв рот, во все глаза, со смятенным удивлением смотрел на Варфоломея. Варфоломей, надев рубаху, накинул на себя чугу братца, а свою, критически осмотрев разом похорошевшего в шелковой рубахе малого отрока, властно протянул ему, повелев:

— Надень!

Теперь, в этот миг, он очень помнил, и даже про себя, в уме, повторил Христову заповедь: «Егда просят у тебя срачицу, отдай и гиматий» — и сам удивился, почуяв, как это приятно давать вот так, не считая, полною мерой! Малыш стоял перед ним растерянный, притихший, в шелковой, никогда прежде не ношенной им рубахе, в дорогой чуге, что доставала до самой земли.

— Иди теперь! И скажи матери, что я, Олфоромей Кириллыч, сам подарил тебе оболочину свою! Понял?!

Мальчик робко кивнул головой, все так же растерянно глядя на Варфоломея, и пошел, медленно, все оглядываясь и оглядываясь, и только уже дойдя до полугоры и поняв, что над ним не смеются, подхватил полы чуги руками и, заревев, со всех ног побежал домой, все еще мало что соображая и боясь, что вот сейчас его догонят, побьют и отберут дорогое боярское платье.

Варфоломей, проводив облагодетельствованного им малыша глазами, дернул брата за руку:

— Пошли!

Избитому и полураздетому, ему уже было не до хоровода. Выбравшись на дорогу, близь дома, он оставил Петюню ковылять, а сам стремглав побежал вперед, торопясь первым рассказать все матери, и уже сам почти забывая, несмотря на саднящую боль, про драку, предшествовавшую его первому духовному подвигу.