— Я в монахи пойду!
— Вырасти еще! — остывая, возразил отец.
— Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! — задумчиво отозвался Иван Тормосов. — Худо стало в Ростовской земле!
Онисим, в продолжение спора тупо сидевший уставя взор в тканую, залитую соусами и медом скатерть, тут поднял глаза, крепко потер лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
— Братьев стравливают! Задумали уже и град делить на-полы, вота как!
— Нейметце… — процедил сквозь зубы Юрий, протопопов сын, никого не называя, но председящим и так было понятно, кто мутит воду, внося раздор меж молодых ростовских князей, Константина и Федора.
— А Аверкий? — спросил доныне молчавший Микула.
— Что Аверкий! — пренебрежительно пожимая плечами, отозвался Федор, — Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого оперетись!
Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну (уходи, мол, тамо поешь — не время, не место), тоже поник головой. Опереться и в самом деле было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
— А коли что… убегать… — задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов, — На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немерены, места дикие, богатые… Лопь, да чудь, да югра, да прочая самоядь…
— Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! — супясь, пробормотал Микула.
— И побежишь! — невесело, пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим. — И побежишь… — Он вновь потерял нить разговора и, пролив мед, свесил голову.
— Детки как? — прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери на правах взрослой и замужней женки, взъерошив ему волосы, уже увела кормить.)
Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
— За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея, Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава двенадцатая
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова[181]. Между делом прочтены Амартол, Малала[182] и Флавий[183]. Проглочены «Александрия»[184], «Девгениевы деяния»[185] и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла[186], изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината[187], Синесия[188] или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то давеча Васюк Осорьин — новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И — даром, что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в поршнях, дети дьяконов и бедных попов!
181
В 1309–1377 гг. римские папы вынуждены были пребывать во французском городе Авиньоне в политической зависимости от французских королей (авиньонское пленение паи). В 1377 г. папа Григорий XI вернулся в Рим, а часть кардиналов осталась в Авиньоне и избрала своего папу. Начался период, который вошел в историю под названием «великий раскол». Он продолжался несколько десятков лет, в течение которых существовали одновременно по два и три папы, которые предавали друг друга анафеме и называли антихристами.
182
Содом и Гоморра — в ветхозаветном предании два города, жители которых погрязли в распутстве и были за это испепелены огнем, посланным с неба.
183
Парфянская стрела — меткий коварный удар, меткое, сражающее слово противника, симулирующего поражение (от военной хитрости древних парфян — симулировать бегство и поражать через плечо меткими стрелами преследующего врага).
186
187
Сизиф — мифический древнегреческий царь, провинившийся перед богами и осужденный ими вечно вкатывать на гору камень, который, достигнув вершины, каждый раз скатывался обратно.
188
Опресноки — лепешки из пресного теста, употребляемые в еврейском религиозном обиходе как пасхальное кушанье