Чем сильнее мое недомогание, тем больше я становлюсь жертвой образов, рождающихся во мне и вокруг меня. Например, навязчивое видение двух мужчин в поезде, которых вагонная тряска заставляет непрерывно обниматься; одновременно с этим двое ангелочков изящно порхают вокруг массивного затылка одного из них, а губы другого с каждой секундой все больше оттопыриваются, придавая его лицу брезгливое и недовольное выражение — оттого, что меня самого тошнит.
— Ах! если бы ты знал, о чем я думаю, когда не думаю ни о чем; что меня на самом деле занимает, когда я делаю вид, что интересуюсь чем-то другим, — ты не смог бы сидеть со мной рядом, ты не смог бы меня любить, ты надавал бы мне пощечин!
Так и есть. В такие моменты я воспринимаю себя с ужасом. Между тем, что я вижу, и мной самим вклинивается отвратительный образ, который время от времени, пусть даже всего на миг, подменяет собой реальность. Сердце начинает биться так, что, кажется, вот-вот разорвется. До чего глупо. Как будто я вступил в сделку с Порочностью, из-за того, что только она может вызывать у меня столь глубокое волнение.
— Я правильно сделал, рассказав тебе об этой одержимости, не так ли? Достаточно того, что ты узнал о ней, чтобы она исчезла. Ты словно заставил ее устыдиться, и она больше не смеет попадаться тебе на глаза — но ты уже почти готов себя за это упрекать, потому что в глубине души о ней сожалеешь.
Многие люди ухитряются обращать себе на пользу даже свои недостатки: так, хромой использует больную ногу наряду со здоровой, а большинство добродетельных людей — полное отсутствие темперамента.
Удовольствие и грех
Нет добродетели, которую более сложно практиковать без отвращения, без притворства, без печали и сожаления, чем добродетель христианская. Даже будучи искренним, христианин лишь с большим трудом может заставить поверить в свою честность и прямоту, не производя впечатления лицемера. Помимо отвращения, которое она внушает самой природе, христианская добродетель искажает изначальный смысл того определения, которое сама себе дает. Оно подразумевает скромность, чистоту, послушание, бедность, самоотречение — тогда как изначально «добродетель» означала «мужественность», то есть полное соответствие самца собственной природе, победоносное утверждение собственного «я» перед всеми, кто угрожал ему или пытался его ограничить. С точки зрения героя — как могут честолюбие, независимость, могущество, непокорность, отвага, бунтарство, наслаждение, гордость быть пороками? Это христианская добродетель — порок: в той мере, в какой она стремится к подавленности, самоуничижению и полному отказу от «чистой» воли и провозглашает слабость как идеал, она представляет собой неустанный бунт против жизни, в которую, по идее, она должна была бы вливать новые силы и чьи формы приумножать.
Сколько людей, убаюканных, усыпленных этой жалкой доктриной, отвернулись от своих желаний, чтобы похоронить себя раньше срока — как если бы святость заключалась в персональном отречении от жизни, в духовном самоубийстве.
Я и сам, под влиянием священников, согласился с тем постыдным недоверием к жизни, которое испытывал мой отец, — с тем, что я должен пренебрегать телом, что я был рожден для того, чтобы жертвовать собой, подвергая его испытаниям. Если бы я с детства укреплял мускулы — каким мужчиной я мог бы стать! сколько трудностей смог бы преодолеть с гораздо меньшими усилиями!
В моем темпераменте, в моем характере по счастливой случайности есть некое врожденное дерзновение, которое, по мере своей борьбы с застенчивостью, появившейся в результате воспитания, все сильнее бунтует и стремится на волю. Следуя велениям духа и плоти, оно движется от одной вылазки к другой, от одной победы к другой, всякий раз торжествуя над запретами.
— Однажды, уже в конце войны, — рассказывал S., — я зашел в ночной клуб, где один красивый офицер дал мне понять, что я ему нравлюсь. Я привел его к себе.
Два месяца мы не виделись, а потом случай снова свел нас в одной большой общей компании, где вокруг него порхал целый рой девушек, называвших его «святой отец». Я не мог удержаться от того, чтобы подстеречь его у выхода и выразить ему свое удивление.
— В самом деле, — ответил он, — до войны я принадлежал к ордену иезуитов, и меня называли «отец V». Но через некоторое время, хвала всем богам и моему в том числе, я убедился в том, что отныне принадлежу к вашему ордену.