Есть ли для меня форма отношений наиболее незаинтересованная, наиболее равнодушная к признательности, к верности? Из этих воспоминаний, не сохранивших ни лиц, ни тел, я творю священные реликвии — и преклоняюсь перед ними с тем большим рвением, что отныне ничто не сможет помешать мне думать, будто я прожил свою жизнь напрасно.
Нет более черной неблагодарности, чем дурно отзываться об удовольствии после того, как его получишь, — если получишь его не в полной мере. В таких случаях надо винить себя.
X.: — С кем попало всегда одно и то же. Всё дело в вас самих. От другого требуется только одно — дать себя сожрать.
На самом деле я смотрю не на Поля и не на Пьера, стоящих передо мной обнаженными, а на Эндимиона, чей облик на мгновение мелькает передо мной на залитой лунным светом поляне, где эти два посредника находятся лишь по доверенности, и когда я касаюсь призрака, их тела становятся живым воплощением его незримого Присутствия.
Нет ничего более волнующего, чем анонимность, когда тела свободно простираются рядом, нежно касаясь и изучая друг друга.
Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием.
Деревья, должно быть, обладают способностью, даже не видя своих собратьев (в том смысле, что означает «видеть» для нас), — чувствовать их присутствие или, по крайней мере, догадываться о нем, в своей особой манере, которая, возможно, столь же явственна и нежна, как если бы они их касались. Мне часто кажется, что я обладаю такой же способностью.
Порой, когда я касаюсь себя, у меня возникает ощущение, что я одновременно касаюсь всех остальных существ — словно бы мое удовольствие распространяется на всех представителей моего вида. Гладя чей-то незнакомый бок и одновременно всех животных мира, я чувствую себя благодетелем.
То, что отделяет мои губы от всех остальных, — это всего лишь упущенная возможность.
Какой пантеон — собрание воспоминаний о тех утонченных удовольствиях, что всегда вызывают во мне только одно чувство, позволяющее их распознать, — особую дрожь, которую невозможно спутать ни с какой другой.
Нет ничего более редкого и драгоценного, чем эта наука удовольствия; только музыка с ней отчасти схожа. Ей нельзя ни научиться, ни научить. Это врожденное искусство, интуиция и такт. Его постигаешь сразу или никогда: это изначальный союз между лютней и рукой, перебирающей ее струны.
Даже если подобное волнение довелось испытать один-единственный раз, больше никогда не обманешься относительно качества удовольствия. В случае, если оно окажется сомнительным, то приведет к меланхолии и заставит его избегать — как мы избегаем всего, что приобщило нас к божественному и совершенному, когда мы обладали им, но только однажды.
Удовольствие неведомо почти никому на свете из-за отсутствия легкости, той «легкой руки», что не исключает серьезности, но предполагает изящество. Речь идет о том, чтобы не отягощать себя, чтобы парить, не теряя при этом веса, как балетный танцор или лунатик.
Человеку заурядному, остающемуся конформистом даже в пороке, ни в коем случае не стоит следовать нашими путями, где постоянно требуется воссоздавать и изобретать всё заново.
Если ты смеешься над твоим удовольствием, значит, оно больше не имеет ничего общего с моим — столь важным, столь серьезным для меня.
Не смея протянуть руку к единственному плоду, который меня соблазняет, я удовлетворюсь любым другим.
Ничто не исцелит меня от моих желаний, кроме возможности их удовлетворить.
И только самые простые из них никогда меня не разочаровывали.
Вечная ошибка — просить у жизни чего-то иного, кроме того, что она может дать: удовольствия от ощущений или от созерцания; загадки тела и души — единственное, что достойно нас занимать, нас удерживать. Всё остальное — обман.
Триумф души — когда порой тяжелые тучи, омрачающие ваше чело, опускаются ниже, и гроза начинает бушевать под сердцем. Прислушиваешься к этому отдаленному рокотанию где-то в глубинах тела, в то время как взгляд проясняется, озаренный вечным жарким светом солнца.
Разумеется, есть те, для кого плоть — не более чем плоть; но когда она увлекает за собой весь механизм физического тела, когда она пробуждает в крови все древние мифы…
Для одних любовь — нечто вроде ежедневного триумфа, естественного, персонального, который произрастает из них, подобно прекрасной и священной лилии. Для других, напротив, это тяжкий повседневный труд, величайшая сложность, которую столь нелегко выносить, что они предпочитают отказаться от нее. Успех, достигнутый ценой слишком больших усилий, соседствует с отвращением.