…Здесь нужно немного подробнее рассказать читателям о личности и образе жизни молодого человека по фамилии Цумура. По правде сказать, многое было неизвестно мне самому, пока он не рассказал мне все откровенно, когда мы сидели на тех камнях. То есть, как я уже говорил, мы вместе учились в колледже в Токио и в те годы очень дружили, но, когда настало время поступать в университет, Цумура по семейным обстоятельствам вернулся домой, в Осаку, и с тех пор забросил учение. Я знал, что он вырос в Осаке, в квартале Симаноути, в старинной купеческой семье, из поколения в поколение державшей ломбард. Кроме Цумуры в семье были еще две дочери, его сестры, но родители умерли рано, и детей растила главным образом бабушка. Старшая сестра давно вышла замуж, младшую тоже уже просватали, и бабушке не хотелось, да и боязно было оставаться одной; она пожелала, чтобы внук вернулся домой, к тому же кто-то должен был присматривать за делами, и Цумура внезапно решил бросить учение. «В таком случае почему бы тебе не поступить в университет в Киото?» – посоветовал я, однако в то время Цумура стремился не столько к занятиям наукой, сколько к литературному творчеству, так что, судя по всему, собирался, доверив коммерческие дела приказчикам, на досуге заняться сочинением романов – такая перспектива привлекала его гораздо больше…
Иногда он писал мне, но ничто не указывало, чтобы он занимался литературой. Впрочем, когда человек, вернувшись домой, начинает вести жизнь обеспеченного молодого барина, честолюбие и задор улетучиваются сами собой… Вот и Цумура незаметно для себя свыкся с новым окружением и, как видно, вполне довольствовался мирной жизнью купеческого сословия. Когда года через два он сообщил мне в одном из писем о смерти бабушки, я живо представил себе, как в скором времени он наверняка женится, возьмет в жены истинную уроженку Камигаты, настоящую «госпожу-хозяюшку», как принято на старинный манер именовать таких женщин, и постепенно окончательно превратится в типичного обитателя купеческого квартала Симаноути…
Он и после отъезда несколько раз бывал в Токио, но до этой поездки у нас все как-то не было случая поговорить по душам. Увидев Цумуру после долгого перерыва, я убедился, что в общем и целом мой товарищ стал именно таким, как я себе представлял. Когда студенты, будь то юноши или девушки, закончив учение, возвращаются в свои семьи, они меняются даже внешне, становятся белее лицом, полнеют, как будто вдруг стали лучше питаться… Вот и Цумура располнел, приобрел повадки молодого осакского барина. И хотя в его речи еще проскальзывали словечки студенческого жаргона, но осакский акцент – он немного чувствовался и раньше – стал теперь гораздо заметнее… Думаю, этого описания достаточно, чтобы читатели могли составить себе представление о внешности молодого человека по фамилии Цумура.
Мы сидели на камнях, когда он внезапно начал рассказывать мне о связи между барабанчиком Хацунэ и его собственной жизнью, о мотивах, побудивших его отправиться в эту поездку, о тайной цели, которую он до сих пор держал ото всех в секрете. Все это было довольно запутано, переплетено между собой, но я постараюсь по возможности сжато передать главное содержание его рассказа…
– Только тот, кто родился и вырос в Осаке, – начал Цумура, – кто, как я, потерял родителей в раннем детстве, только тот, повторяю, может в полной мере понять мое душевное состояние.
Как известно, в Осаке сложились три своеобразные формы музыкальных произведений – баллады «дзёрури», песни «дзиута» и пьесы школы Икута для исполнения на кото. Я не бог весть какой знаток музыки, но она была частью моего окружения, и, таким образом, я имел возможность приобщиться к этим музыкальным произведениям, они как бы сами собой запечатлелись в сознании и незаметно оказали на меня большое влияние. Помню – мне было тогда лет пять, – в глубине нашего дома в Симаноути изящная белолицая женщина с ясными, большими глазами играет на кото, а слепой учитель музыки аккомпанирует ей на сямисэне… Эта сцена осталась в памяти как отдельная, отрывочная картина, и мне кажется, будто утонченный облик той женщины, игравшей тогда на кото, – единственный образ матери, сохранившийся в моей памяти. Правда, потом бабушка говорила мне, что то была, наверно, она сама, потому что моя мать умерла еще раньше… Но вот что удивительно – я отчетливо помню, что женщина и учитель играли пьесу «Зов лисы», одну из пьес школы Икута… Впрочем, в нашей семье все женщины – и сестры, и бабушка – брали уроки музыки у этого мастера, так что мне и после того не раз случалось слышать эту же пьесу, и, может быть, поэтому первое впечатление так закрепилось в памяти… Вот слова этой песни:
До сих пор помню наизусть и мелодию, и слова… Но если я так хорошо запомнил, как та женщина и учитель пели именно эту песню, значит, было в этих словах нечто вызвавшее отклик в душе наивного маленького ребенка.
Вообще-то в песнях «дзиута» концы с концами зачастую не сходятся, порядок слов перепутан, есть много мест, смысл которых трудно понять. К тому же содержание заимствовано из пьес театра Но или драм «дзёрури», так что, не зная источника, тем более трудно уловить, о чем идет речь. Песня «Зов лисы» тоже, как видно, основана на каком-то классическом сюжете. Но слова: «И напрасно я на тропке стою, все зову ее, слезы лью…» – и дальше: «Так отчего же, матушка-лиса, ты убегаешь от меня в леса?» – живо передают горе ребенка, тоскующего о покинувшей его матери. Очевидно, они-то и произвели на меня тогда такое сильное впечатление. А эти слова: «Крадучись, крадучись все дальше от сынка, крадучись, крадучись – а в душе тоска…» – напоминают колыбельную песенку… Я не знал тогда ни иероглифов, которыми пишутся слова «Зов лисы», ни что означают эти иероглифы, но, много раз слушая эту песню, я все же смутно уразумел, сам не знаю, по какой ассоциации, что она имеет какое-то отношение к лисе.
Может быть, я сообразил это потому, что бабушка часто водила меня на спектакли кукольных театров Бунраку [86] и Хориэ, и мне врезалась в память сцена расставания матери с сыном в пьесе «Листок Лианы» [87], это постукивание ткацкого челнока: «тон-карари, тон-карари», когда мать-лисица сидит за ткацким станом в осенних сумерках, и потом – финал, когда, скорбя о предстоящей разлуке со спящим мальчиком, она пишет на бумажных раздвижных ставнях стихотворение:
Кто не ведал сиротства, тот вряд ли поймет, с какой силой эта сцена апеллирует к сердцу мальчика, никогда не знавшего родной матери. Я был всего лишь малым ребенком, но когда я слышал слова: «А сейчас ухожу, чтобы в Идзуми, в облачном крае от людей вдалеке поселиться…» – воображение рисовало мне узенькую тропинку в лесу, расцвеченном красками осени, белую лису, бегущую к своему старому логову, и, мысленно сопоставляя судьбу бегущего вдогонку за ней ребенка с собственной участью, я чувствовал, что тоска по умершей матери завладевает мной с новой силой. Добавлю, что лес Синода находится вблизи Осаки, – возможно, поэтому у нас с давних пор есть множество детских песенок для комнатных игр, например:
86
87