7.
Прошел февраль. В середине марта начались теплые дни, и снег осел. У подножий сосен образовались глубокие лунки. На скалах снег растаял совсем, и камни стояли, поблескивая, как лакированные. Это была еще не весна, но уже и не зима. Впервые в жизни я с такой остротой чувствовал этот переворот в природе — просто потому, что в городе он почти неощутим и проходит незаметно.
Здесь я замечал все и радовался рдеющим ветвям краснотала, оживленным перестукиваниям дятлов на старых деревьях, а две синички, бог весть откуда взявшиеся здесь, вообще показались какой-то родней. Они все время вертелись возле дома, и Ленька вынес им кусочек сала.
Я видел: он тоже наслаждается и погодой, и поворотом на весну, и этими синичками. И Сашка, и Эрих, и сержант — тоже. В нас появилось что-то новое, чего я еще не мог определить словами. Мы раздевались до пояса и сидели в затишке, за баней, а солнце пекло — да, да, пекло по самому настоящему! — и на белых плечах Эриха сразу же выступили рыжие пятна веснушек. Мы словно бы купались в этом солнечном мире, впитывали его в себя; нам осточертели керосиновые лампы, февральские вьюги и темень; мы срывались как полоумные и устраивали бой в снежки, хохоча бог весть от чего.
Один Костька не принимал участия в этой весенней вспышке радости. Он ходил бледный, с ввалившимися глазами, и мы не сразу заметили это.
— По-моему, Костька болен, — сказал Ленька Сырцову.
— Он ничего не говорил?
— Надо спросить.
Он пошел к Костьке, я увязался за ним.
Тот лежал на своей койке, скрючившись, и поэтому казался совсем маленьким. Он и так-то невысокого роста.
— Ты заболел? — спросил Ленька.
— Нет.
— Два дня ничего не ешь…
— Ну и что? Я свое дело делаю, и оставьте меня в покое.
— Не рычи, — сказал я. — На кого сердишься-то? Если болен — сообщим на заставу… Чего у тебя болит?
— Ничего.
Костька тяжело поднялся и сел. У него даже лицо перекосилось — видимо, все-таки что-то болело. Я увидел под его глазами синие тени, как синяки после хорошей драки. А мы два дня ничего не замечали, да и он молчал.
— Ничего у меня не болит, и кончайте вашу заботливость. Не нуждаюсь.
Мы с Ленькой вышли и закрыли дверь в спальню. Пусть проспится. Бешеный какой-то. Пусть проспится, а ночью нам с ним в наряд, тогда и поговорю. Скорее всего, захандрил парень, не выдержал и теперь от него можно ждать всякого. Сырцов, когда мы рассказали ему о нашем разговоре, помрачнел.
— Я знаю, — кивнул он. — Бывает такая хандра. Ничего, вылечим.
И сам пошел разговаривать с Костькой. Через несколько минут оба вышли из дома, и Костька взял лопату, которой мы расчищали снег. Такая широкая фанерная лопата с обитыми жестью краями.
— И мишени оборудуешь, — твердым голосом сказал Сырцов. — Проверять буду сам.
Костька пошел, вскинув лопату на плечо, а нам все было ясно: схлопотал наряд вне очереди и отправился расчищать снег на стрельбище. С этой недели мы начинаем стрелять. В мае должна быть проверка.
Сырцов был не просто мрачен. Я-то уж точно знал, что с ним творится, если он так выдвигает свой «ковшик экскаватора» — подбородок. Очевидно, и ему тоже Костька сказал какие-то не очень вежливые слова. Иначе с чего бы нашему «отцу» так разозлиться и дать Костьке наряд вне очереди?
— А вы чего стоите? — накинулся он на нас. — У вас что по распорядку? Работа на козлодроме, что ли?
«Козлодром» — это стол, за которым в свободное время мы «забиваем козла». Но сейчас у меня по распорядку — кухня, а Ленька должен сменить часового. И мы разлетаемся в стороны от этой сержантской выволочки. Когда Сырцов злится, лучше быть от него подальше — эту истину мы усвоили уже давно…
Итак, сегодня и всю неделю обед готовлю я. Фантазии у меня хватает ненамного. Макароны с тушенкой. Каша с тушенкой. Щи с тушенкой. Суп картофельно-крупяной, тоже с тушенкой. Компот из сухофруктов. К свиной же туше, которую привез старшина, я просто боюсь подступиться. Черт его знает, что и откуда полагается резать, где там у нее сек, грудинка или кострец. Вот придет Ленькина очередь — пусть кормит нас по-человечески.
Сегодня тоже щи с тушенкой и «макаронные изделия», как написано на большой коробке. Наварю полную кастрюлю этих изделий. Просто мне не хочется чистить картошку. Терпеть не могу это занятие — чистить, выковыривать «глазки», мыть… Ничего, схарчим и эти изделия за милую душу!
К обеду Костька не пришел. Объявил голодовку, что ли? Или, скорее всего, заработался. Снежку там, на стрельбище, будь здоров. Пока освободишь пятидесятиметровую полосу — намашешься лопатой, а снег мокрый, тяжелый, и Костьке, конечно, сейчас муторно. Что-то, правда, беспокоило меня. Эти синяки под его глазами и то, что он пошатывался — не очень-то хорошие признаки. Но я подумал: надо знать Костьку, конечно, если б он заболел, сказал бы сразу. Еще бы! Попадет в город, в госпиталь. Я помнил наш разговор на прожекторной. Ради этого Костька мог и симульнуть. А если молчит — стало быть, просто плохое настроение, вот и все. Грызет сам себя и курит много. Ведь и накуриться тоже можно до о́дури, до синяков под глазами и дрожи в коленках.