Выбрать главу

Нева, снежок, трамвай, дом — все это было за тридевять земель от него, отделенное толстыми стенами, из-за которых он не имел права выйти. Все это принадлежало не ему, и он знал, что тут нет никакой несправедливости…

Не было ее и в том письме, которое ему передали неделю спустя.

«Матвей!

Для меня было тяжелым ударом то, что ты сделал. Зачем? Почему? Надеюсь, ты понимаешь, что я не смогу, да и не хочу тебя ждать. Мне казалось, что ты настоящий человек, с которым можно пройти по жизни хорошо и весело — и ошиблась. Не пиши и не ищи меня. Извини за эту резкость, но иначе не могу. Ира».

Он осунулся, почернел, спал урывками и все время думал, что Ира права. Ни разу он не почувствовал обиду от того, что она поступила так.

Тогда он подал рапорт. Писал, что он хорошо знает сварочное дело (три курса техникума!), проходил практику, может сдать на третий разряд. Просил направить его куда угодно, где нужны сварщики. Очень удивился, когда его просьбу удовлетворили. Все остальное называлось очень коротко: три года…

Когда он вернулся, то не узнал мать. В сорок пять лет она выглядела шестидесятилетней, и он понимал, что это — из-за него. Мать ушла с прежней работы, поступила в столовую неподалеку от дома, лишь бы каждый день быть с сыном. В тот первый счастливый вечер он вдруг сказал:

— Пойдем погуляем?

— Куда?

— Просто так.

Козлов держал мать под руку. Они шли медленно, не обращая внимания на холодный, моросящий октябрьский дождь, не обходя лужи.

— Мне твой воспитатель писал, что ты хорошо работал.

— Хорошо.

— Ты больше никогда…

— Нет, мама.

Потом он не мог вспомнить, по каким улицам они шли, сворачивая с одной на другую. Все, все вернулось. Город, трамваи, машины, витрины, прохожие, мальчишки, гоняющие в футбол по лужам, — все обретало новую суть и называлось особенным для него словом — свобода.

Он подставлял лицо дождю, и это тоже была свобода. Вдруг он отпустил мать и остановил пожилого мужчину:

— Скажите, товарищ, как проехать к Московскому вокзалу?

— Матвей, ты что? — спросила мать. Прохожий махнул рукой:

— Дойдешь до метро «Елизаровская», и вторая остановка — вокзал.

— Спасибо, товарищ.

Они пошли дальше, и мать снова спросила — неужели он забыл, где Московский вокзал? Козлов не ответил, он шел и улыбался и поднимал мокрое лицо, счастливо жмурясь, когда дождинки попадали в глаза…

Ночью он долго не мог уснуть. Мать тоже не спала. Время от времени она поднималась на локте и прислушивалась к его дыханию.

— Ты спишь?

— Нет.

— Я тоже… Все думаю, как ты дальше будешь жить.

— Нормально буду, мама.

Они опять долго молчали, и снова мать приподнималась на локте.

— Что ты называешь — нормально?

— Работать буду. Все деньги — тебе, конечно.

— Женишься…

— Нет.

— У меня Ира была полгода назад. Ты слышишь.

— Слышу.

— У нее двойня. Она в Караганде живет.

Снова молчание.

— Учиться пойдешь?

— Нет, не пойду.

— Почему?

— Потом поговорим, мама…

— Ну, хорошо, хорошо. Спи, родной.

Он долго лежал, вглядываясь в потолок, по которому время от времени проплывали желтые квадраты света — это по улице проходили редкие машины. Так было всю жизнь, сколько он помнил себя: ночь, потолок, и желтые квадраты на нем. В детстве ему казалось, что эти квадраты, пробежав по потолку, прячутся за шкафом, и если завтра проснуться, сунуть руку за шкаф, там будет полным-полно этих квадратов…

— Нормально жить, мама, — вдруг сказал Козлов, — это значит не высовываться. Тихо жить. Отработал свое — и домой. Во всяком случае, это я уже твердо усвоил.

— И правильно, — всхлипнула мать. — Мы же люди маленькие. Мотя. Ты правильно решил — тихо жить.

…И вот впервые Матвей Козлов попал в чужой дом, к парню, который был моложе его, и вдруг оказалось, что тот успел в жизни куда больше. Что-то шевельнулось в душе Козлова — может быть, даже зависть, желание хотя бы сравняться с Володькой, — но тут же он заставил себя не думать об этом. Надо жить нормально; это значит — тихо, и не высовываться.