— Ближе к делу, товарищ Учитель, — властно бросил из угла Муравьев.
— Я вас понял… ваше благородие, — как бы согласился Колегов, резко меняя тон своих слов, — прежде всего, товарищи, мы должны вынести смертный приговор предателю революции, провокатору Василию Лобову!
И с распахнувшейся ненавистью он взглянул в глаза Писаря.
…Как неявен всегда ток времени, несущий нас, но попробуй вернуться к самому себе хоть на одну минуточку назад. Как покойно течение горящей свечи, но попробуй запрудить пламя ладонью. Минута канет в кромешность, ладонь закипит в огне… «А, а», — гневно хрипит штабс-капитан, понимая, что его хотят провести, привставая из-за стола и пытаясь выдернуть из кармана браунинг, но проклятый рукав намертво зацепился за что-то, кажется за гвоздь, и, катастрофически опаздывая, Муравьев не столько тащит упирающийся браунинг, сколько выдирает из ножки стола кривой, словно живой гвоздь. Лобов вскакивает со стула, его вмиг расквасившееся лицо дрожит, как студень после тычка вилкой. «Сам предатель, — визжит он, набирает грудь воздуха и с истерикой: — Товарищи! — Тычет пальцем в угол, где корчится штабс-капитан, выдирая рукав. — Эта гнида — начальник контрразведки!» Колегов хватает обеими руками стол и переворачивает вместе с лампами, портсигаром и чернильницей. Лобов бросается к окну и, сталкивая горшок с геранью, видит в темноте огромный белый череп, который пучит на него живые глаза и распахивает пасть. Лампы срываются вниз, летят на пол, крошатся вдребезги стеклянные колбы, плещут на половик кипящим пламенем. Городецкий, стоя у стены, целится в штабс-капитана. Штабс-капитан видит пляшущее дуло и, наконец выдрав браунинг, наугад тычет в голову Городецкого и первым нажимает спусковой крючок. Пружина освобождает боек, который ударяет по капсулю патрона и взрывает черный столбик спрессованного пороха. Чертков единственной страшной рукой тянется к руке штабс-капитана, а Колегов кричит: «Товарищи…» Пугаясь ужасного видения за окном, Лобов поворачивается к двери, в которой стоит Дыренков, и они одновременно стреляют друг в друга оба мимо. Свинцовая раскаленная пуля вылетает из дула муравьевского браунинга и летит сначала над головой пригнувшегося для прыжка Колегова, затем мимо плеча Дыренкова, приближаясь к искаженному судорогой лицу Городецкого, который видит, как его пуля, промазав, крошит чрево стенных ходиков. Испуганный безумным лицом человека в окне и видя, как падает на него горшок с геранью, Стрелок начинает пятиться назад. «…Всем уходить к колодцу! — хрипит Колегов, — Дыренков, уводи всех, я прикрою!» Чертков тем временем тянет руку с браунингом к себе, а Колегов, достигнув в прыжке груди штабс-капитана, ломая ногти, вонзается в портупею.
Пуля пробивает лоб Городецкого. Услышав выстрелы, подпрапорщик Задремайло командует пулеметчику Глушкову открыть огонь. Стрелок бежит от дома прямо к баньке, где в окне сверкает что-то железное, ужасное. Писарь выбегает в сенцы и, присев у порога, тихо начинает открывать дверь. Рядовой Зыков не видит в темноте, что дверь медленно приоткрывается, но скрип слышит чуткая жаба, ее переполняет испуг, и она оглушительно квакает. Жабий бульк, усиленный гулким жерлом бочки, вылетает в ночь, как пушечное ядро. Зыков спускает курок, почти не целясь, в неясную тень на крыльце. Пока деревенский пастух, а ныне пулеметчик вспомогательной роты 36-го пехотного полка Глушков не может заставить себя открыть пулеметный огонь из «Гочкиса» по скачущей от дома лошади, Чертков, захватив своей страшной левой рукой именной браунинг, посылает пулю в грудь штабс-капитана («Алексашке, другу юности»…). Черное пламя затопляет глаза Алексея Петровича, и он валится на пол. Убитый наповал, Писарь рушится с крыльца головой вниз. Темная земля в куриных перьях приближается к его мертвым глазам. Он рушится в бурьян, в птичий помет. Петух наконец-то начинает орать на насесте, и над ночной округой дыбом встает птичий вопль. Дыренков сбрасывает с двери медный крючок, — до колодца два прыжка. За ним Фельдман, Чертков и последним — Колегов. «Товарищи… — Колегов страшен, — здесь выход к реке…» Первым начинает спускаться в сруб, держась за мокрые скобы в стене, Дыренков. «Я прикрою!» Колегов тянется к браунингу в левой руке Черткова. Чертков кричит: «Нет!»
И здесь оживает «Гочкис», извергая на дом смертоносный ливень. Под градом свинца лопаются стекла. Смерть вслепую шарит в горящей комнате. А вокруг вопит, орет и хохочет ошалевшая стихия. Она трубит по-петушиному, квакает в пустой бочке, корчится на полу от смеха горящей керосиновой лужей.
Колегов захлопывает над собой деревянную крышку колодца и начинает спускаться по скобам вниз, туда, куда звонкими шлепками падают капли. Внизу, у самой воды, кромешная темнота разрывается слабым желтым свечением. Чьи-то руки ловят его и увлекают в боковой ход. Это Дыренков. Сдернув с крючка фонарь (это его тусклый свет), Дыренков, согнувшись, бежит в темноту. Потайной монастырский лаз облицован камнем, и каждый шаг отдается в голове гулким эхом преисподней. Сердце Колегова обливается кровью от стыда, что сам вдруг несправедливо уцелел…
Стоя в густой траве над речным обрывом, Стрелок тяжело дышит сырыми боками. Он ежится от теплой струйки крови вдоль шеи.
— Ваше благородие!
Алексей Петрович с трудом разлепил глаза. Он лежал а лопухах у обочины, и Фролов лил на него воду из фляжки.
Сегодня он действительно мог благодарить судьбу за то, что в него стрелял левша, за то, что пуля прошла под мышкой, за то, что его, упавшего в обморок (словно курсистка!..), вытащили из самого пекла.
— Фролов! — заорал штабс-капитан, приходя в себя. — В колодец ушли сволочи! Зыков! Задремайло!
Он встал на колени и понял, поздно. Дом пылал огромным факелом, косматым жгучим петушиным гребнем. В бессильной ярости Алексей Петрович уткнулся сырым лицом и лопухи, скрипя зубами и мыча от страшной судороги, стянувшей челюсти, бессмысленно видя, как по долинам, среди зеленых холмов лопуха, неторопливо ползет по своим неотложным делам яркая зеленая капелька — светлячок, — освещая бесконечный путь в кромешной ночи уютным светом солнечного брюшка… Да, ловушка захлопнулась, но в нее попал он сам, давний любимец фортуны Алексей Петрович Муравьев. Внезапный страх заставил его встать. Он стоял шатаясь, а душа его, словно пугливый зверек, металась в западне. Западней была вся эта ночь, все эти тени и шорохи, весь этот город, затаивший недоброе. Даже Млечный Путь вдруг показался ему паутиной силков…
В номере Умберто Бузонни все было перевернуто вверх дном. Итальянское семейство собиралось в очередной побег. Нюх прожженного дельца, плюс проклятая записочка из гильзы насчет завтрашнего дня дали ясно понять Умберто, что нужно немедленно уносить ноги еще дальше на юг, в Ростов, а оттуда в Новороссийск и морем в Константинополь, в Геную. Паола запихивала в чемодан белье, Бьянка и Чезаре отчаянно ругались. Ринальто и Марчелло вытаскивали с балкона вонючую клетку с гарпией.
— Быстро, быстро, — суетился Бузонни.
Около двенадцати ночи должен был подойти извозчик, который, взяв в уплату лошадь с подводой, согласился довезти поближе к Ростову.
Выйдя в коридор, Умберто спустился на второй этаж и как час, и полчаса тому назад подошел к номеру 21. На этот раз он заметил полоску света из приоткрытой двери.
Ах, Умберто, Умберто… Не стоило ему стучать в столь поздний час в номер штабс-капитана Алексея Петровича Муравьева. Но откуда ему было знать о провале столь блестяще задуманной операции, о содранной с виска коже, о той оглушительной порции ругани, которую только что получил Муравьев в кабинете генерала Арчилова, и наконец откуда было знать Бузонни о том черном хаосе, в который вдруг погрузилась душа штабс-капитана, любителя логики и геометрии.
Умберто вкрадчиво постучал.
— Войдите.
Муравьев сидел в галифе, вправленных в пыльные сапоги, в подтяжках крест-накрест на голом теле за круглым ломберным столиком и безуспешно пытался разложить пасьянс. Лицо его было густо намазано кремом «Танаис» (устраняет упорные недостатки кожи). Раскрытая баночка стояла среди карт. Штабс-капитан был мертвецки пьян, но в его прозрачных глазах стояла холодная трезвость. Эти спокойные глаза и обманули Бузонни.