Виделось ему, будто в сенокосный зной, разомлев от работы и жара, прилег он под копной у дороги. А сынок Тишата поднес к его губам жбан с ледяным квасом. У Тишаты облупленный от загара нос и широкие, как у матери, белые зубы. Он смеется, квас пахнет сухими цветами хмеля. Савка силится улыбнуться и не может. Лень и дремота растекаются по телу.
Как в маленькой ямке сжались маленькие люди, а над ними опрокинулось огромное звездное небо и тишина. Ужас и трепет проникали в сердце от этой огромности мира и беспредельного холодного безмолвия.
Яков запел молитву.
Он был похож на колдуна, на призрак — у сиротливого костерка, с возведенными к небу руками.
Ушкуйники, охваченные глубоким чувством торжественности и одиночества, глухо повторяли его слова. Они стояли на кочках у маленьких кострищ, закутанные до носов. Это была странная молитва — христианскому богу и водяному, взявшим в жертву белозубого ратника, звездам и смерти, безмолвию и далеким новгородским людишкам, спавшим в тепле.
Она была больше похожа на тоскливый стон, на немую песню.
Яков сорвал голос. И тогда запел Зашиба, сын колдуна Волоса.
Яков хрипло приказал собираться в путь.
Они будут идти и день, и ночь, пока не пройдут эту пустыню.
Иначе — смерть.
Беспредельным и синим было небо в холодных огоньках звезд. И густая краснота углей на кочках казалась холодной.
Войско уходило в темноту и холод.
Через два дня, когда ушкуйники вышли в чистый сосновый бор, Яков позволил большой отдых вконец измотанным людям.
ЛЕШИЙ
Якову приснилось, будто пузатая, в его рост жаба вылезла из-под корня и уставилась на него тусклыми, как влажные камни, глазами. У нее были вывороченные губы и темный горб. Она коснулась его щеки теплой шершавой лапой. Яков стряхнул ее и открыл глаза.
Громадная губастая морда склонилась над ним и шумно втягивала воздух. Широкий, как лопата, рот качнулся качнулся на фоне темного неба.
Яков на миг онемел. Вдруг стала жарко, а под лопатками побежал озноб.
Морда вскинулась вверх, и тень громадного зверя метнулась во тьму. И будто еще тень — человека — исчезла за нею. Они убегали, ломясь сквозь заросли, тяжело подминая снег.
Яков вырвал из изголовья топор и вцепился в рукоять до боли в пальцах. Ему показалось, что стоявший над ним зверь был невероятно огромным.
Тускло шаяла нодья, постреливая искрами в снег.
Тишина отдавалась в ушах тонким звоном. И вдруг застонал кто-то, заухал и смолк, прислушиваясь. Осторожно пошел вокруг лагеря: хруст-хруст. И снова тонкий и резкий свист метнулся из ночи. Казалось, что свистят со всех сторон.
Ушкуйники сбились группами и не смели дышать. Были напряжены, как тетивы их луков. Вот он, настоящий леший.
Всю ночь хохотал и свистел леший. То продирался сквозь чащобу, то осторожно крался в мерцающем мраке. Кричал:
— Уходите! Уходите!
С рассветом он ушел.
Ушел торопливо, будто убегал. А может быть, и притаился.
Разговаривали шепотом.
Проснулся Омеля и не мог понять, чем встревожены люди. Настоящего лешего он проспал. Но ушкуйникам было не до смеха.
В тайгу уводили глубокие следы сохатого, а рядом шла свежая широкая лыжня. Словно охотник прошел за лосем.
— Вдвоем был с лешачихой, — сказал Савка.
— А может, он сразу два облика может принять — звериный и человечий, — шепотом ответил высокий ушкуйник, заросший бородой до глаз.
— Руки, говорят, у него длинные, до пяток, и лохматые.
Ушкуйники роптали.
— Закружит.
— Здешний он, не наш.
— Из-за Омели осерчал, что с топором на него ходил.
— Ясное дело. Ежели крови лизнет — отступится.
Омеля, прижатый к тонкой осинке, непонимающе моргал. Лица ушкуйников были красны, они напирали, не поднимая глаз, будто хотели боднуть.
— Чаво вы, — хохотнул Омеля. — Я ж ничаво…
— Еще и ржет!
Савка стоял позади Омели. На него напирал и подталкивал дядька с заросшим до глаз лицом. Наплыл на глаза красный туман, только клочок белого меха, торчащий из прорванной на плече Омелиной шубы, видел Савка. Еще миг — и Савка вцепится в этот клочок. Или в шею. Не сознавая, что делает.