Чтоб в эту камору зайти, надо в пояс неволе поклониться — дверь низка и низки потолки сводчатые. Четыре ступени еще вниз, в яму. Пол из камня плитного, чтоб сидельцы подкоп не учинили. Едва Гореванов порог переступил, как чуть не под ноги башкирец на колени пал. Узнал его Иван по повадке — тот, отсталый, без всякой драки взятый.
— Эко его бай насобачил. Сведи к Анкудинову, пущай теперь нашему пятидесятнику кланяется.
Второй пленник на казаков лица не поднял. Сидит на холодном камне, сам как каменный божок монгольский. Спина прямая, бритая башка серой щетиной поросла, глаза закрыты. Грязна и рвана рубаха грубая, в прорехи темная кожа видна, сквозь нее кости выпирают. Сапоги русской выделки — поди, с убитого содрал. На полу ковшик с водой, ржаного хлеба ломоток, мало еденый.
— Так и сидит истуканом, — пальцем указал Ахмет.
— Да он живой ли?
Ахмет из-за пояса выхватил плеть-камчу, сунул пленнику под бороденку, голову ему приподнял. Черные глаза открылись, уставились в потолок отчужденно.. Тоска в них.
— Ладно, не тронь, — велел Гореванов.
— Его Касымка звать. Сидит, молчит, ровно мертвый. Вон тот за него говорил — мол, Касымка он. В улусе баба, малайка — сын. Бабу ничего, малайку жалеет шибко. Скучает, кушать хлеб не хочет.
— А ну растолмачь ему: скоро отпустим к бабе, к сыну. Выкуп пригонят — и отпусти не мешкая.
Ахмет перевел. Башкирец не шевельнулся, только желваки на скулах обозначились. Ахмет щелкнул языком:
— Ежели долго не пригонят — помрет, наверно.
Но вдруг Касым быстро проговорил что-то. И вновь замер.
— Чего он?
— Говорил, шибко бедный, выкуп давать некому.
— Ну, это еще поглядим. Айда отсель.
На двор выйдя, щурясь от яркого солнца, Гореванов молвил:
— Мужество надобно в ратном поле, а в тюрьме и того боле.
— Нетто в тюрьме ты сиживал?
— Не доводилось. А впредь от сумы да тюрьмы не отрекайся... Этому, как его, Касымке, ужо баранины снеси. Баенка дверь нашим замком запри, надежней будет.
— Вашему грамотейству наше почтеньице, — сказал Гореванов, в канцелярию входя. Душно, томно здесь, хоть и окошки настежь. Подьячий за столом сидит в исподней рубахе, босой, лохматый, на носу капля пота повисла.
— Ты, Гореванов, где запропал? Пошто доискаться не можно? Тебя господин комендант требует. В судную поди, там он таким, как ты, укорот дает...
Судная изба деревянная, из сосновых плах сложена, на две половины поделена: в одной господин комендант суд правит, а ежели кто не винится, ведут того на другую половину, где служитель из ссыльных, бывший капрал, ражий детина Карпыч злоумышленника в покорство приводит, правду надобную из него добывает. Кому ж после суда порка уготована, ведут в амбар.
Молчалива сегодня изба судная. Вчера большая часть солдатской команды отправлена ловить на дорогах беглых, а в таком разе комендант суд чинить опасается. Рассудил лишь несколько безотлагательных дел — от избы уходили понуро двое бедолаг, за ними уставщик шел, суковатой палкой поигрывал, будто скотину гнал. А вот на крыльцо сам комендант Тарковский выйти изволил. Без сюртука, по случаю жары, но в треуголке и при шпаге. Казачьего десятника ястребиным взглядом ожег.
— Сколь за тобою посылать? Где черти носят?
Ответствовал, поклон по чину отдав:
— Пришел вот.
С ног до головы оглядел казака презрительно: ишь, морду наел, каналья! Прибыл сюда из Кунгура тощ и рван, а за год в Башанлыке от харча доброго, от воли казачьей в тело вошел, плечьми раздался, борода волнится приглядно. Комендант Тарковский любил рявкнуть по-медвежьи, голосом властным устрашить. Но против Гореванова отчего-то не кричалось, когда и хотелось бы, и надобно. Что-то в казаке этом было... Или не было чего-то... Раболепства не чуялось, а это закричать на него весьма мешает. И на сей раз комендант приказ изъяснил без обычных ругательств:
— В правежном амбаре мужик дожидается, вели ему штаны сымать да всыпь полста горячих.
Тарковский с крыльца сошел, треуголку снял, платочком лоб промокнул.
— Людей бить — то служба не наша, господин комендант.
Из-под платка брови белесые насупились. Но и опять же не рявкнул комендант, уместным почел до отеческого назидания снизойти.
— Пятидесятник ваш хвор, Карпыч ушел с солдатами беглых вразумлять. А ты ступай и пори, коли приказано.
— А за какие провинности?
— Тебе не все едино? Лошадь казенную пропил!
Подтолкнул Гореванова к правежной. Пришлось идти. И то: мужику все одно битому бить, не сей день, так когда Карпыч воротится, а уж он-то, Карпыч, охулки на руки не положит.
Правежная — не амбар даже, а сарай, из ивовых виц плетен, щеляст — дабы вопли наказуемых далеко слышно было, прочим в острастку. Воняло навозом, коржами, еще чем-то. Солдат караульной команды и седоватый мужичонка в замызганной рубахе сидели рядом на правежной скамье, беседу вели мирную. Пред комендантом встали. Солдат грудь выпятил, подтянулся. Виновный, догадавшись, кому палачом быть, на Ивана щурился с полуулыбкой. Ни страха, ни злобы, ни обиды на лице морщинистом. Линялый мужичонка, много жизнью, видно, трепанный, да и не пужлив. Господин Тарковский в воротцах стоит, сквознячок ловит, треуголкой на себя машет.