— Стой! — ухватил Иван за руку Фросю. — Успел ли чего с тобою?
Вырвалась, вышла из горницы. По тому, как шла она, как стан ее прям несмято, догадался Иван: не успел барин...
— Ну, господин, падай на колена. Падай, не то в лоб свинец вгоню! Не предо мною, пред иконою, клянись! Давай зарок, что боле девки сей не коснешься. Сказывай: истинным богом клянусь и зарекаюсь... Ну же!
Холодное железо жгло затылок. Тарковский выдавил сквозь зубы:
— Истинным богом... клянусь... Будь ты проклят, шкуру спущу, изменник, вор, душегубец! Убери пистоль!
— Браниться пред иконою грех. Курок-то взведен, прижму чуть и накажет тебя господь смертно. Ну!
— ...И зарекаюсь девицу тронуть...
— А ежели нарушу...
— Ежели нарушу, да наказан буду смертию лютой... аминь...
Оглянулся, железа более не чуя. Казак уж у порога. Но пистоль нацелен.
— Вставай, господин комендант. Да помни впредь: казаки не баре, но их лучше стороною обойти, за обиды щедро платят. И насчет девки зарок помни накрепко.
С неделю Гореванов к Кузьме не захаживал. От комендантского гнева подале, ходил со своими в дозор часто, оставя Ахмета тишком приглядывать за Кузьмовой избой. Дома оставшись, с Пермитиным либо с Васькой Пороховым в избе своей вел беседы про дела казачьи. Спать ложился — саблю да пистоль подле себя клал.
Однако утеснений от коменданта не замечалось. Будто и не бывало меж ними стычки. И то: барину Тарковскому срамно про то болтать, а Гореванов на самохвальство не падкий. Не забыл, не простил комендант, но кто знает, когда и какую месть он уготовит.
Дождил сентябрь. Башанлык тихо лежал под моросящим небом, затаился в недобром безмолвии — не за горами уж зима, и будет она голодной ныне. Даже кабак, царево кружало, питухами теперь оскудел. Хромой балалаешник, трезвый и несытый, музыки плачевные наигрывал в лад редким захожим гостям. Лишь завод по-прежнему стонал, ухал молотами. Но и в его уханье что-то недоброе слышалось, водяные колеса у плотины скрипели надрывнее, будто и бездушные машины близкую людскую бескормицу загодя оплакивали...
От края до края заполонили, обложили небо низкие тучи, сыплет холодный мелкий дождь. Равнодушные тучи. Им дела нет, что надо же холмам, рощам, зверям, людям хоть на минуту, хоть изредка увидеть солнечный свет... Нет неба, нет солнца. Словно и не будет их уже никогда...
И под этот осенний дождь грянула на Башанлык странная тишина. День не праздничный, будний, рабочий — а завод не гомонит, не ухает, молоты умолкли, на подъездных дорогах таратайки не скрипят, возчики на лошадей не шумят, замер завод неурочно.
А перед двором канцелярским работная толпа, ропщет множеством голосов, сумятится. И, знать, некому тот ропот глухой расколоть криком властным, ременным хлестом: управитель в Екатеринбург отбыл, солдатская команда опять беглых ищет по уезду.
Тюрьма да контора — всему основа. Потому забор вокруг подворья высок и прочен, ворота железом обиты. От вражеской рати впору отсидеться, тем паче от толпы разбродной, неоружной. Но не таков господин Тарковский, чтоб — от кого? — от быдла немытого осаду терпеть! Кипит в нем голубая кровь — разогнать чернь, пороть, на цепь! Но как разгонишь — при тюрьме караул в пяток солдат...
Канцелярского подьячего малоприятная рожа приснилась Гореванову... К какой еще напасти экой сон несуразный?
— Да пробудись ты!
Не сон... Тьфу!
— К черту, к лешему, к Анкудинову иди! Я из дозора ночью приехал, спать хочу...
— Господин комендант за тобою послать изволил, неладное у нас деется! Бунт у нас! Подымай казаков, к конторе веди!
Подьячий, как утопленник: мокрый, грязью измазан — должно, полз бороздой огородной. Уж не до спеси, верещит слезно:
— Скорее, не то смертоубийства не миновать! К конторе подступили, слова воровские кричат, грозят!
Сел. Зевнул, потянулся. Обуваться стал неторопко. Пусть господин Тарковский потрясется да побесится. Но рядом трясся и бесился подьячий. И, видя сборы десятника мешкотные, по-иному заторопил:
— Гонец посылан в Михайловскую слободу за драгунами. Ужо наедут вскоре — кабы и тебе в опалу да пытку не угодить за промедление твое...
— Вишь, оболокаюсь, не в подштанниках же к коменданту предстану. Вот пороху к пистолю сухого надобно еще... Беги, скажи: счас, мол, будет Гореванов.
— Не-е, боязно. Я за тобою следом... Ох господи, владыко живота моего, сохрани и помилуй! Да собирайся, живее, матери твоей черт!
— Казаков собрать надоть...
На заводах в земле порубежной так повелось: казаки от ватажек разбойных оберегают, солдаты в посадах строгость блюдут. У каждого служба своя, в чужую соваться не след. Казаки про непокорство сегодняшнее сразу знали, но по избам сидели: не наша-де то забота. Коней седлали и выезжали с волынкою.
Как уже из улицы показались — шатнулась толпа. Вымокшая, рваная, бедная... До того бедная, что и не выказала страха пред силой оружной. С пустыми руками пришли работные. Ни дреколья, ни дубин, ни жердей. Головы, шапчонки войлочные, платки бабьи, хлещи их, секи, топчи...
— Гореванов, ко мне!
Из малых воротцев конторского двора в сопровождении капрала и двух солдат появился Тарковский, в треуголке, в мундире, при шпаге. Ястребиные глаза по толпе шарят, лица бородатые колюче щупают, зачинщиков выискивают. Безлика толпа пред ним оробелая. Выкриков крамольных не слыхать. И не угрозою веет от серого скопища. Молви слово, надежду сулящее, — на колени в грязь падут. Но у Тарковского иные слова наготове: зачинщики быть должны, сыскать их надо, уязвить толпу словом колким, обидным — пусть откликнется, кто горяч, себя пусть покажет...
— Кто работы прервать дозволил? Какой праздник у вас, скоты? Отвечать!
Пригнулись головы, как от грома небесного. Шевелятся посинелые губы, слов не находя. Велик для них чин коменданта, он казнить и миловать волен, и многих нещадно казнил, а чтоб миловать, того не слыхано.
— Пьяницы, подлое быдло, бунтовать выдумали?!
У капрала сабля наголо, у солдат к ружьям штыки примкнуты. За головами толпы высится плотный ряд казаков. И, входя в раж, комендант взялся за эфес шпаги.
— Плетей захотели? Будут вам плети! Кто крамоле зачинщик? Ты? Ты? Отвечать!
Гореванову с коня всю площадь видно. Темна и недвижна толпа, как в омуте черном вода. Уставщиков, мастеров, духовных — ни единого. Пришли из лесов углежоги, с рудников пришли рудокопы, коновозчики тут, фабричная обслуга, из деревень приписных крестьяне. Работная сила, скованная привычной покорностью. Не посвист разбойный — плач голодный заставил сюда идти. Падают слова коменданта в толпу, как в омут ночной падают камни — волн и брызг не видать.
— Казаки! Сабли вон! — сатанел комендант.
В ответ из глуби восплакал голос:
— Батюшка, рази мы бунтуем? Обнищали, силов нету никаких! Робенки голодною смертынькой помирают...
Гореванов отыскал голос: старуха морщинистая с младенцем на руках.
Плач ее всколыхнул омут...
— Пошто, барин, ругаешься?
— Добром твою милость просим — хлеба дай нам!
— Пашни посохли, сено погнило, чем жить?
— Ма-алча-ть! По работам ма-арш! Ну! Жить вам надоело?!
— Надоело, барин.
— Мы ровно кляча заезженна у хозяина нерадивого.
— Вели, барин, хлеба нам ссудить. Не то провиянтски склады разобьем!
— Все одно погибать, дак хоть поемши...
— Не вам одним грабить!..
Добился Тарковский. — теперь толпа угрозой вздымалась. Иглой блеснула из ножен шпажонка барская:
— Казаки-и! Слуша-ай! В сабли их, секи! Солдаты, стреляй! Бей, мать их!..
Солдаты вскинули ружья. Толпа качнулась штыкам навстречу, взмыли над головами каелки горняцкие...
От воплей дыбились, ржали кони. Гореванов поднялся в стремена, пистоль поднял. Выстрел оборвал крики. Глядят с опаской: мало казаков, да при оружии они. Один комендантов выкрик:
— Дурак! Не в небо, в крамольников пали!
Иван свысока, с коня коменданта взглядом смерил:
— А пошто? Кто крамольник? Не ты ли, барин? Дай хлеба им.