Поднял шапку свою щегольскую, отер вспотевшее лицо.
— Ты, есаул Порохов, покой станицы бережешь, дозорами правишь, за недругами следишь, днем и ночью покоя не ведаешь. Ты, Ахметша, неделями по улусам скачешь, инородцев в дружбу склоняя, башкой рискуя. Я новоселов накорми, рассели по избам, лошадей на пахоту дай, железо на лемеха, пеньку, холста, свинцу, всяку бяку с Фильки требовают — дай и не греши. А льзя ли добыть не греша?! Али на облаке мы, средь ангелов жительство наше?! Князьки кочевые дают нехотя, берут в оберуч. Вертится Филька бесом, николи себе покоя не зная. Аль того не замечаете, есаулы?
И, видя, что головы сами кивают на речи его уверенные, Соловаров прочнее ноги расставил, ободрился.
— Теперь мужика взять... Слов нет, пашня потом полита. Но вот ноне отсеялся — и горя мало. За нашими есаулы, спинами, за призором неусыпным нашим покойно и сытно мужику. У нас же, бывает, всякое терпение на исходе, и зады от седел болят, и опаска всегдашняя, что атаман за всяку малость с нас спросит. Так в том ли, братцы есаулы, справедливость, чтоб при заслугах неравных всем из единой плошки хлебать, одним рядном укрываться? Али лживо испокон говорится: по заслугам-де и честь?!
Рвал ворот рубахи: душно от обиды, жарко от слов горячих, столь красно сказанных. Есаулы жмурились, помалкивали. И понимал Гореванов: к Филькиной правоте качнулись. Заговорил снова:
— Честью ты не обойден. Мужик в рядно ветхое одет, в сермягу — на тебе кафтан сукна доброго, рубаха полотна тонкого, зимой шуба лисья, боярину впору. И справедливо то: по одежке встречают князьки, а приди ты в сермяге, рван и расхристан, и за есаула не почтут, загордятся торг вести. Мужик на исходе зимы хлеб жевал с мякиною — у тебя круглый год щи с убоинкой. И опять же вроде по чину: есаул в силе быть должон. Люди в избах по две, по три семьи ютятся — в твоей избе три горницы, чтоб просторно торговых гостей принять. Тебе сей чести мало? Тайные отары не с голоду ли завел? В Суйском острожке ночь гулеванил с женками блудными — то для чести вящей? Шила в мешке не утаишь. Песни твои пьяные из кабака до меня долетели, а и прочие станичники не глухи. Как народ на тебя, на всех нас глядеть станет? Мы сюды от барской корысти убегли для того ль, чтоб корысть свою взрастить?! Баешь: по заслугам-де и честь. За взятки, за гульбу, за кривду, какова тебе честь будет на кругу пред всем народом станичным?
— Меня на круг?! Братцы, это как же?! Атаман, под собою коня плетью гладят, но саблею не секут.
— Видно, был конь, да изъездился...
Тончала и рвалась правота соловаровская. От товарищей поддержки не чуя, поник Филька, иным щитом заслониться потщился.
— Этак, атаман, кабы всех нас на круг тянуть не довелось. Спытай Ваську Порохова, как он битьем у киргизца отнял жеребца. Аль тебе не донесли еще?
Взныло сердце у атамана: нешто и Порохов корыстен? Ужель напрасно верил товарищам близким?
— Василий! Было?
Порохов бестрепетно глаза поднял:
— Было.
Эх, соратники верные, что ж вы честью-правдою не дорожите? Вот и этот почнет сейчас правоту свою, пороховскую, высказывать.
— Было. Пред рождеством самым. Дозоры я объезжал с казаком вдвоем. И верст отсель за двадцать натакались на шайку бродячую. Казака стрелою убило, я ж ускакал. На коне пораненном по сугробам убродным пробирался к станице. Обессилел конь, оставить пришлось, пешим идти. Покуда в метели юрту не увидел... Ну, отнял жеребца, верно. Что ж делать было? А ну как шайка-то, в морозе и в голоде озверев, на станицу кинулась бы врасплох? Поспешать мне не надо было, чтоб казаков поднять? Ну? Виновен я?
— Про шайку тогда сказывал, про жеребца отнятого умолчал пошто?
— А на что всякой мелочью атаману докучать?
— Киргиз — человек, а обида человечья — не мелочь.
— Погоди, дослушай. Хотел, вишь, жеребца вернуть, да на другой день не сыскал уж юрты. Может, ночью худо место приметил али киргиз откочевал.
— С Ахметом поехал бы, ему в степи все кочевья знакомы.
Жидкие усы Ахмета раздвинулись в улыбке:
— Ахмет киргиза видел. Глупый киргиз. Ваську ругал, казаков ругал. Ахмет ему свой конь запасной отдавал: возьми конь, не ругай казака.
От простецкого Ахметова слова все повеселели. Порохов засмеялся облегченно:
— Шайтан! Пошто лишь теперь сказал? Ну, спасибо, Ахмет.
Простодушный татарин, сам того не ведая, атаманову горечь утишил. Нет, дорожат правдою други старые, хоть и в их семье не без урода.
— Какую ж, есаулы, честь воздадим Соловарову за ложь и корысть его?
Вновь посуровели. Порохов молвил:
— На сей раз на круг не надо бы.
Ахмет туда же:
— Пошто круг? Не надо круг. Бери, атаман, нагайку, мало-мало пори Фильку.
— Меня?! — взвился Филька. — Поро-оть?!
— Сиди, — велел Гореванов. — Добра немало станице делал, битьем тебя не унизим. Отару неправедную в казну отдай. И прочее, что нахватал самовольно. Сполна отдай, проверю. Вон Овчинников пущай примет...
— Свово земляка возвысить хошь? Он свово хозяйства сберечь не умел...
— Будя! — прикрикнул Порохов. — Заворовался ты, Филька, так и неча ерепениться. Скажи спасибо, что огласки не предали. Стыдно сор из избы выносить...
— Другой раз замечено будет — огласим. Ежели сор в избе прятать — дух от него тяжел заводится...
Расходились от атамана хмурые есаулы. Оставались у атамана сомнения. Так ли надо? Жесточе? Где мера справедливости, кто может определить не колеблясь? Лишь великого разума люди да круглые дураки не маются сомненьями, человек же простой да совестливый терзаться ими от веку обречен. Тяжко... Ахметовы слова ненадолго печаль утолили. Еще бы что доброе услышать...
— Отец Тихон, останься...
Поп у двери смиренно поклонился. Да Соловаров уйти медлил.
— Чего тебе?
— Атаман, челом бью: избу не отымай. Бабе моей рожать скоро.
— Добро, живи.
Соловаров еще что-то сказать хотел, но оглянулся на попа, вздохнул и ушел.
— Отец Тихон, каково ребятишкам ученье идет? В деле сем нужды какой нет ли?
— Нуждам как не быти. Однако по разуменью моему обучаю отроков грамоте, счету, слову божьему. Тако ж и вьюношей зрелых, до наук охочих. И школяры иные в ученье зело преуспели! — улыбнулся, что редко с ним бывало. И сразу — руки в рукава, чело наморщил озабоченно.
— Не надобно ли чего вам... с Фросею? Вдосталь ли кормитесь?
— Премного всем довольны. Иная скорбь покою не дает — вели церковь строить!
— Сядь, отче. Негоже тебе у атаманской двери топтаться.
Отец Тихон сел. Но очей не опустил долу, взглядом ответ торопит. Гореванов заговорил мягко:
— Покойный царь Петр в годину ратную повелел с церквей колокола сымать да пушки из них лить...
Сказал и задумался. В иное русло мысль удалилась. Царь Петр... Крут нравом был государь. За оплошности карал без оглядки, могущество царства утверждая. Карал, невзирая на чины вельможные, на близость к трону. Сына своего не пожалел. Тем паче не пожалел бы корыстолюбца Соловарова, на плаху бы послал. Али нет? Эка ноша тяжка — над людьми власть! У атамана Гореванова лишь малая станица под началом, и то справиться невмочь. У Петра — великая держава, людей несметно, и у каждого своя нужда и правда, и те правды должен царь в одну соединить, в государственную правду огромную... Какой ум, какую силу надобно! Где взять их?..
— То действо было Руси во спасение.
— Чего?.. А, ты про колокола... Так вот и у нас первейшая надобность не в колоколах церковных, а в пушках, ружьях, огненном бое. Строим мы храм, отче, храм справедливости людской, а стало быть, и божьей. Лишь начали, а сколько врагов нажили! Жду ежечасно — отколь грянут? Яицкие, кочевые, уфимского ли воеводы полки на нас пожалуют — от них не отмолишься, ладанным дымом не укроешься. На бога надейся, а сам не плошай. Так ли?
У отца Тихона взгляд не прежний, поповский, а казачий погляд. Ай да попа бог дал!
— Не токмо частоколом да рвом города крепки, но паче того стойкостью ратников. Истинно говорю тебе: ежели о единении душ человеческих пещись не будем — рухнет твой храм справедливости, как башня Вавилонская!